– Бедная… В сущности, она, должно быть, несчастна…

– Ах, не говори так!.. Несчастна!.. Я встречался с ней в Париже в 1905 году… Хуже всего то, что она вовсе не извращена по натуре. Она только глупа… и тщеславна. Ну, а теперь это в большой моде. Если бы было в моде быть добродетельной, она, наверное, сидела бы теперь у домашнего очага и штопала бы детям чулки… а в виде развлечения рисовала бы время от времени розы, покрытые росой… И она была бы самой прекрасной хозяйкой и от души наслаждалась бы жизнью. Ну, а раз случилось так, что она как бы сбилась со своего настоящего пути, ей захотелось, по крайней мере, быть модной… свободной и художницей… И чтобы не потерять уважения к самой себе, она завела даже любовника. Но к своему великому огорчению, она напала на наивного человека, который стал требовать, чтобы она самым прозаическим образом вышла за него замуж, потому что она ожидала от него ребенка, и чтобы она посвятила себя – совсем по-старомодному – ребенку и домашнему очагу…

– Почему ты знаешь, может быть, Паульсен сам виноват в том, что она ушла от него?

– Да, конечно, он виноват. Он оказался старомодным, потому что любил тихую семейную жизнь…

– Да, да, Гуннар, ты думаешь, что так легко судить о жизни…

Хегген сел верхом на стул и положил руки на его спинку.

– В жизни так мало определенного и верного, что судить о ней благодаря этому действительно не трудно, – сказал он. – Вот, сообразуясь с этим немногим определенным, и следует намечать план жизни и судить о жизни. А с неопределенным и неожиданным следует справляться по мере сил и возможности и по мере того, как они встречаются на пути…

Йенни села на диван и подперла голову рукой.

– Что касается меня, то у меня совсем нет больше сознания чего-нибудь настолько определенного в жизни, что я могла бы основывать на этом свои суждения или планы, – сказала она спокойно.

– Я думаю, что ты это говоришь несерьезно. – Она только улыбнулась в ответ.

– Во всяком случае, ты не всегда так думаешь.

– Вряд ли найдется человек, который всегда думает одинаково…

– Нет, человек думает всегда одно и то же, когда он в трезвом состоянии. Ты сама говорила вчера вечером, что человек не всегда бывает трезв, если даже он ничего не пьет…

– Теперь… когда я иногда чувствую себя трезвой… – она вдруг оборвала и замолчала.

– Ты отлично знаешь то же, что и я, – сказал Гуннар после некоторого молчания. – И ты это знала всегда. В громадном большинстве случаев человек живет так, как сам этого хочет. Как правило, человек сам хозяин своей судьбы. Конечно, бывают исключения, когда обстоятельства сильнее человека и когда он бессилен бороться с ними. Но было бы колоссальным преувеличением, если бы я сказал, что это случается часто…

– Одному Богу известно, Гуннар, что моя жизнь сложилась не так, как я этого хотела… И я хотела много лет, чтобы моя жизнь шла именно так, как я себе представляла… и жила сообразно с этим…

Оба долго молчали.

– И вот однажды, – продолжала она тихо, – я изменила на одно лишь мгновение свой курс. Мне вдруг показалось, что я слишком сурова к себе, что слишком жестоко заставлять себя жить жизнью, которую я находила наиболее достойной для себя… жить такой одинокой, понимаешь ли… И вот я свернула слегка в сторону… мне захотелось быть молодой и игривой. А меня втянуло в поток, который унес меня… Никогда я не представляла себе даже возможности очутиться хотя бы вблизи того, куда меня отнесло… Ведь я всегда хотела только жить так, чтобы мне никогда не приходилось стыдиться за себя перед собой, ни как за человека, ни как за художницу. У меня было твердое намерение никогда не совершать ничего такого, в справедливости чего я сколько-нибудь сомневалась. Я хотела быть честной, и устойчивой, и доброй и никогда не причинять другому человеку страдания, за которое моя совесть могла бы упрекать меня…

Йенни встала и начала в волнении ходить взад и вперед. Хегген молчал и не сводил с нее пристального взгляда.

– И в чем же состояло то преступление, в котором я провинилась… С чего все началось?… – продолжала Йенни. – Дело в том только, что я хотела любить, но любила только любовь, а не определенного человека… его не было. Но что в этом необыкновенного? И удивительно ли, что мне так хотелось верить, что Хельге именно тот человек, по которому так тосковало мое сердце? В конце концов я этому, действительно, искренно поверила… Вот начало, которое повлекло за собой все остальное… Гуннар, я верила, что могу дать им счастье, а заставила их только страдать… Ах, Гуннар, уж не думаешь ли ты, что мне легче от того, что я так рассуждаю? Мое сердце жаждало того же, чего жаждут все молодые девушки. И теперь… я жажду того же. Разница только в том, что теперь у меня есть прошлое, а потому я должна отказаться от единственного счастья, которое имеет для меня смысл… потому что оно должно быть здоровое и чистое… а я уже не та… Я обречена всю жизнь тосковать по недостижимому… И, значит, жизнь моя сводится лишь к тому, что я пережила за эти последние годы.

– Йенни, – Гуннар встал от волнения, – я все-таки говорю, что все зависит от тебя самой. Если ты не будешь противиться, то эти воспоминания погубят тебя. Но если ты посмотришь на прошедшее как на горький урок, – как ни жестоко это звучит, – то ты сама придешь к тому, что путь, по которому ты раньше шла, и те стремления и идеалы были правильные… для тебя, конечно.

– Ах, дорогой мой, да неужели же ты не понимаешь, что это невозможно? На дне моей души образовался осадок, который разъедает меня изнутри… Я сама чувствую, что разлагаюсь внутренне… О… и я не хочу, не хочу… Право, иногда у меня появляется непреодолимое желание… умереть… Или же жить… но ужасной, отвратительной жизнью… пасть, низко пасть… гораздо ниже, чем теперь… утонуть в грязи… чтобы знать потом, что это конец… Или, – она заговорила тихо, точно в бреду, точно заглушая крики, – броситься под поезд… сознавать в последнюю секунду… что вот сейчас… сейчас… все мое тело, нервы, сердце… все превратится в кровавую трепещущую массу…

– Йенни! – Гуннар громко вскрикнул и побледнел как полотно. Но он сейчас же спохватился и прошептал, тяжело переводя дыхание:

– Я не в силах слышать этого… не говори так…

– Извини, я разнервничалась. – Но с этими словами она в возбуждении подошла к углу, где стояли ее полотна, резким движением швырнула их к стене и затем повернула лицевой стороной.

– Нет, ты только посмотри на это! – воскликнула она горячо. – Ну, стоит ли жить только для того, чтобы заниматься подобной мазней! Ты сам видишь, что из этого ничего не выходит… Господи, Боже ты мой! Ведь ты же видел, что первые месяцы я работала как каторжная… я просто вовсе не умею больше писать…

Хегген посмотрел на эскизы. Казалось, будто он, несмотря ни на что, снова почувствовал под ногами почву.

– Ты должен сказать совершенно откровенно свое мнение об этой… мазне, – сказала она вызывающе.

– Что же, конечно, хорошего во всем этом мало… Ты видишь, я совершенно откровенен, – ответил он, засунув руки в карманы и задумчиво рассматривая полотно. – Но это ровно ничего не значит. Это может случиться с каждым из нас… Никто не гарантирован от таких периодов бессилия. И ты должна была бы знать, мне кажется, что это нечто преходящее… для тебя, во всяком случае. Не верю я, чтобы можно было потерять талант из-за того, что человек чувствует себя несчастным… К тому же не забывай, что ты долгое время ничего не делала… И тебе приходится сперва снова войти в работу, чтобы овладеть техникой… Вот почти три года, как ты не брала в руки кисти… Это безнаказанно не проходит, я знаю это по собственному опыту…

Он подошел к полке и стал рыться в ее старых тетрадях с эскизами.

– Вспомни только, как тебе приходилось работать в Париже… вот я покажу тебе сейчас…

– Нет, нет, не трогай этой тетради, – сказала Йенни быстро и протянула руку.

Хегген с удивлением посмотрел на нее, держа в руках нераскрытый альбом. Она медленно отвернулась и сказала:

– А впрочем, если хочешь, посмотри… Я как-то пробовала нарисовать моего мальчика…

Хегген раскрыл альбом и некоторое время рассматривал карандашные наброски спящего ребенка. Наконец он осторожно сложил альбом и положил его на место.

– Как ужасно, что ты потеряла своего мальчика, – сказал он тихо.

– Да… Если бы он был жив, то все остальное было бы для меня безразлично, понимаешь ли?… Вот ты рассуждаешь о воле… но при чем воля… и что в ней, раз нельзя сохранить в живых… свое собственное дитя… И знаешь, Гуннар, у меня нет уже больше сил пытаться сделаться чем-нибудь другим… потому что, мне кажется, что единственное, на что я была способна… и чего мне хотелось… это быть матерью моего малютки. Да, его я могла любить! Может быть, я эгоистка до мозга костей, потому что каждый раз, когда я делала попытку полюбить другого, мое собственное «я» вставало, словно стена, между нами… Но мальчик был мой, моя кровь и плоть… Если бы он остался со мной, я могла бы работать, о, как я работала бы… Господи, сколько планов я строила! Я решила жить с ним в Баварии, потому что там климат мягче… Я мечтала о том, как он будет спать в своей колясочке под яблоней, а я буду тут же рядом работать. Нет, ты пойми только, – кажется, нет такого места не свете, куда я не мечтала бы поехать вместе с моим мальчиком… Каждая вещь напоминает мне о нем… вот в эту красную шаль я его кутала… А черное платье, в котором ты меня пишешь и которое я сшила в Варнемюнде, когда встала после родов, приспособлено для того, чтобы удобнее было кормить ребенка грудью… На подкладке еще остались пятна от молока… Я не могу работать, потому что я схожу с ума от тоски по нем… Я тоскую так беспредельно, что все остальные чувства во мне точно парализованы… По ночам иногда я сворачиваю подушку и держу ее в руках, точно ребенка, и баюкаю своего мальчика… Ведь я хотела писать с него портреты, чтобы иметь их во всех его возрастах… Подумай, теперь ему был бы почти год… У него были бы зубки, и он ползал бы уже… а может быть, и вставал бы, и ходил бы немножко. Каждый месяц, нет, каждый день я думаю: вот теперь ему было бы столько-то и столько месяцев от роду… Интересно, какой был бы он теперь? Стоит мне только увидеть на улице женщину с ребенком, как я думаю, интересно, какой был бы мой мальчик, когда он подрос бы?…

Хегген молчал. Он сидел неподвижно, наклонясь вперед.

– Я не знал, Йенни, что тебе так тяжело, – сказал он наконец тихо и слегка хриплым голосом. – Конечно, я понимал, что тебе нелегко. Но я даже думал… что в некотором отношении… пожалуй, так и лучше… Если бы я только мог предполагать, что ты так страдаешь, я приехал бы к тебе…

Она ничего не ответила на это и продолжала:

– И вот он умер… такой крошечный и жалкий. Я понимаю, что с моей стороны эгоистично не радоваться… что он умер, прежде чем он начал хоть что-нибудь сознавать. Ведь он умел только следить за светом… и кричать, когда был голоден и когда надо было переменить пеленки. И он был такой глупенький, что принимался с такой же жадностью сосать мою щеку вместо груди!.. Но он меня еще не узнавал… а, впрочем, может быть, немножко уже знал меня. В его маленьких глазках проявлялись признаки сознания… Но как странно подумать, что он так и не узнал, что я была его матерью…

У него, бедняжки, и имени еще не было, я называла его только маминым милым мальчиком… – Йенни приподняла руки, точно хотела взять на руки ребенка, но они сейчас же безжизненно упали на ее колени.

– Цвет его глаз не успел еще определиться… но мне кажется, что они были темные… Какие странные глаза у маленьких детей… В них есть что-то таинственное… И что за смешная головка у него была… когда я прикладывала его к груди, он прижимался личиком, и кончик его носа приплюскивался… у него было уже много волос… темных… О, мне кажется, что он был очаровательный…

И вот он умер… Я так мечтала о будущих радостях, пока он был жив, что не запомнила хорошо, какой он был, пока имела его… и недостаточно целовала его… и не насмотрелась на него… хотя за эти немногие недели я только и делала, что любовалась им…

А теперь осталась одна тоска по нем… Знаешь, в последние дни он уже сжимал своей ручкой мой палец, когда я подставляла его… А раз он даже зацепился за мои волосы… О, эти милые, прелестные маленькие ручки!..

Йенни положила голову на стол и зарыдала тихо и бурно, так что все ее тело сотрясалось.

Гуннар встал, с минуту он стоял в нерешительности, борясь с подступившими к горлу рыданиями. Потом он вдруг подошел к ней и быстро и смущенно крепко поцеловал ее в голову.

Она продолжала рыдать, не поднимая головы. Наконец она решительно встала, подошла к умывальнику и стала мыть лицо.

– О Боже, о Боже, до чего я тоскую по нем! – повторяла она голосом, в котором все еще слышались рыдания.

– Ах, Йенни… – Гуннар не находил никаких слов перед этим горем и только повторял:

– Ах, Йенни… Могли я знать, что тебе так тяжело… Она подошла к нему и на мгновение положила свою руку ему на плечо.