Марина смотрела на него со слезами на глазах.

– Спасибо вам.

– Святой апостол Павел писал: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, – священник взглянул прямо в глаза Марине, – и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы…»[5] Понимаете?

– Да…

– Я буду молиться за вас. Как ваше имя? Марина?

– А можно вам за некрещеных молиться?

– Я помолюсь. Идите с миром. Храни вас Господь!

– Спасибо.

Отец Арсений перекрестил ее и долго смотрел вслед. А Марина шла и думала: «Помолюсь, сказал!» Правда, помолюсь – сам, от себя, это она поняла. Не как священник, просто как христианин. Поговорить бы с ним подольше! Что он сказал – много дано? Она опять вспомнила сон, и подумала: «А крыночка-то открылась! Крыночка, полная света любви. И не крыночка это вовсе!» На душе у нее было удивительно легко – груз вины, что она тащила на себе все это время, пропал. Нести любовь в мир? Как просто, почему она раньше не понимала! Но как это трудно…

Явился мрачный Лёшка – видно, тяжело далось. Молчал, отводил глаза. Ему было так погано на душе! Ноги к Тамаре не несли: знал, что виноват. Почти год они встречались, всю зиму у нее прожил, а уехал и пропал, слова не сказав. Нет, письмо-то он ей сразу написал: так и так, мол, прости! – но ответа не получил. Все прошло лучше, чем он ожидал, – Тамара женщина сильная, да и не особенно она на него рассчитывала, честно-то говоря: так, развлеклись, и спасибо. А сейчас прощались – поцелуемся, говорит. Ну, давай. Думал так, в щечку обойтись, но она с чувством, всерьез поцеловала его сладкими губами, пахнущими малиной – чай пила, когда пришел. А потом сказала, играя глазами:

– Может, погорячей простимся? А то как-то постно.

Лёшка выскочил, как ошпаренный, ненавидя себя, свое тело, мужское свое естество, так некстати вдруг взыгравшее. С размаху саданул кулаком по столбу у калитки, разбив до крови костяшки пальцев, и еще больше озверел. Шел и матерился: «Бабы, черт бы вас побрал! Физиология, провались она!» И даже не надеялся скрыть все это от Марины – знал, все увидит. Вот тоже еще, провидица. Нет бы была как все, а то дар у нее! Одни мучения от этого дара.

Ворчал и шел, ссутулившись, как провинившийся школьник. Конечно, Марина сразу увидела: «Руку разбил, ты подумай! Что ж он там делал-то, дрался?! Горе ты мое!» Сунулась было помочь, но он так и взвился:

– Что ты вечно лезешь! Я не маленький! Отстань! – И ушел вперед.

Марина вздохнула: «И правда, чего я лезу! Пусть сам, как хочет». И только на катере, когда уже подплывали к Афанасьеву, Леший, взявшись за поручень, осознал – ничего нет на руке: ни ссадины, ни красноты, ни синяка, ничего! Ах ты, черт – и покосился на Марину. Она посмотрела ясным взором, и он приободрился – не обиделась! Повеселел, чмокнул в висок:

– Как ты? Не укачало, ничего?

– Нет. Ты представляешь, а я и забыла, как меня укачивало. Нормально доехала – и на поезде, и в автобусе, и на катере, надо же!

– Смотри ты!

– Лёш, а тебе отец Арсений привет передавал, я забыла.

– А, виделись?

– Да.

– Как он тебе показался?

– Он… он такой же, как я, представляешь?

– То-то я чувствовал – необычный, не как все. Я ведь попов-то этих навидался – много иконостасов по храмам реставрировал, все бесплатно, правда, норовили. Арсений… он думающий. Я ему стал было жаловаться на что-то церковное, уж и не помню. А он мне такую притчу рассказал. Когда человек был еще ребенком, бабушка всегда говорила ему: «Внучек, вот вырастешь большой, станет тебе на душе плохо, иди в храм, там легче станет». Вырос человек, и стало ему жить как-то совсем невыносимо – вспомнил он совет бабушки и пошёл в храм. И тут к нему подходит кто-то: «Не так руки держишь». Другой подбегает: «Не там стоишь». Третий ворчит: «Не так одет». Сзади одёргивают: «Неправильно крестишься». Еще кто-то говорит ему: «Вы бы купили сначала книжку, прочитали, как себя в храме вести надо, потом бы и заходили». Вышел человек из храма, сел на скамейку и горько заплакал. И вдруг слышит он голос: «Что ты, дитя моё, плачешь?» Поднял человек своё заплаканное лицо и увидел Христа. Говорит: «Господи! Меня в храм не пускают!» Обнял его Иисус: «Не плачь, они и меня давно туда не пускают».

– Надо же!

– Представляешь? Священник – и такое рассказывает. Правда, выпили мы с ним. Марин, слушай, что мне сказали-то: Полунино сгорело!

– Все Полунино? И дом Макеева?!

– Все, подчистую!

– Отчего, неизвестно?

– Отчего! Все от того же! Витя Легкие Ножки спалил! Пастух, помнишь? Напился и…

– Жалко.

– Еще бы не жалко.

– Лёш, а сходим туда?

– Куда, в Полунино? Зачем?

– Посмотреть.

– Да зачем?

– Не знаю…

– Вот ёжь твою медь! А?

– Лёшечка, пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, пожалуйста в шоколаде с бантиком!

– А-а, ладно. Сейчас передохнем, сходим.

– Ты мой зайчик!

– Зайчик! Я тебе покажу зайчика! Ох, дождешься ты у меня! Нет, это надо – только ногу на берег поставили, ей в Полунино надо, а? Зачем? Пепелище смотреть?

Так и ворчал всю дорогу.

Пришли – да-а… пепелище. Макеевского дома остатки только по печи и опознали – изразцы все потрескались… труба торчит…

– Ну?! И что тебе тут надо?

– Лёшечка, ангел, постой, я быстро, я сейчас, я мухой!

– Мухой!

– Мне бы палку какую-нибудь…

Нашел ей палку, а самому уже интересно стало: и что Маринке приспичило?

– Ты осторожней там лазай, слышишь. Там стёкла и мало ли что.

– Я осторожно…

И пошла там ходить, палкой ковыряться. Нагнулась, подняла что-то, в платок ссыпала – пепел? Потом опять пошла – а палку, как миноискатель держит! Покружила и присела – он аж на цыпочки привстал: что там, что?

– Смотри! Я знала, что-нибудь да найду!

– Что это?

– Медальон!

И правда, цепочка с медальоном, оборванная. Марина потерла, она и засияла.

– Золото?!

– Наверное…

– Как ты узнала?

– Да я и не знала. Смотри!

Открыла плоский медальон-сердечко, а там – маленькая фотография, старая, коричневая, мутная – но еще видно тонкое юношеское лицо с усиками…

– Это он!

– Француз? Надо же!

Пошли было обратно, Лёшка вдруг остановился: подожди-ка…

– Что ты?

– Сейчас!

Полез в карман, блокнот достал, карандаш начал рисовать! Руины, печь с трубой. Нет, ты подумай! Идти не хотел, а теперь – пожалуйста!

– Зачем тебе?

– Ты что, живописно!

Шли обратно – Алексей все озирался по сторонам: как-то жутковато было. Казалось, что окоем сузился – лес придвинулся, тучи нависли. Нет, правда: вон тот ржавый остов комбайна, от него до первых деревьев метров сто было. А сейчас… К ночи Леший вдруг вспомнил:

– Смотри-ка, а кошка так и не объявилась. Раньше всегда приходила, не сразу, но приходила.

– А я думала, может, забрать ее с собой? Или не захочет?

– Да как ее довезешь, ты что!

– А в корзинке? Сверху – тряпочкой завязать! И дышать можно, и в дырочки смотреть…

– Ага, так она и станет тебе в дырочки смотреть! Марин, ну ты только представь – катер, автобус, поезд, метро. Да она от страха сдохнет по дороге.

– Жалко. Такая кошка смешная. Мне ее не хватало.

– Да мне тоже жалко, а что делать. Она раньше так переживала, когда я уезжал, – провожала, бежала за мной до воды. Когда возвращался, она первые дни все время бегала проверять – здесь я или нет. А потом я стал ее к тете Маше относить, и она поняла: раз в тот дом несут, значит, хозяина долго не будет. И мисочку ее убирал. Если ненадолго куда уходил, оставлял, чтобы знала – скоро буду.

– Надо же, какие у вас сложные отношения!

– Что ты!

Утром Марина уговорила Лешего сходить к реке.

Было холодно, ветер гнал облака – изредка выглядывало солнце и показывался вдруг кусочек пронзительно синего неба. Снег кое-где лежал, не таял.

Надо же, тут совсем еще зима!

– Лёш…

– Наверх хочешь, на гору эту чертову. К омуту!

– Пожалуйста!

– Ну, пойдем.

– А потом к тете Маше, да?

– Да, правда.

– Только я одна, хорошо?

– Марин!

– Лёшечка, ничего не будет плохого, ничего! Я клянусь тебе!

Только вздохнул. Мрачно смотрел, как подошла она к краю, постояла, потом достала что-то из кармана и, размахнувшись, бросила в воду – Леший догадался: медальон из Макеевского дома! И пепел в воду высыпала из бумажного кулечка! Покачал головой: «Надо же, что придумала!»

Марина опустилась на колени и поклонилась в землю. Леший понял – благодарит, и тоже прошептал, неведомо к кому обращаясь: «Спасибо! Спасибо, что отпустили нас!»

Марина поднялась и замерла, запрокинув голову вверх. Леший тоже посмотрел на небо – редкие снежинки опускались на лицо, обжигая холодом и тая. Среди туч образовался просвет и показался на секунду маленький, еле видный кусочек радуги – разноцветное туманное пятно на серых облаках. А потом вдруг такой синевой, таким светом плеснуло из этого просвета – Лешему даже вдруг показалось, что фигурка Марины с поднятыми вверх руками, освещенная ярким лучом… взлетела! Взлетела – невысоко – и зависла в воздухе на пару секунд.

Он помотал головой: «Привидится же такое!» Подошла Марина, он заглянул ей в лицо – она улыбалась.

Глаза сияли. Они обнялись и долго стояли молча – две маленькие фигурки на косогоре посреди бескрайних лесов под тусклым северным небом. Потом Марина сказала: «Я люблю тебя». И еще раз повторила, глядя Лешему в глаза: «Я тебя люблю». Так легко выговорилось, так просто. Что может быть проще-то: «Я тебя люблю». Ничего.

Потом зашли к тете Маше, посидели, погрелись. Та чаю им налила, села, пригорюнилась:

– Ну что, желанные, последний раз приехали?

– Да, похоже, что последний.

– И правильно! Кончилася тут жизнь, изжилася вся. Выжива-ают.

– Как ты тут, теть Маш, одна-то останешься?

– А я к племяннице поеду, хватит уже одной куковать, старая стала.

– Теть Маш, а где кошка? – спросил Лёшка.

– Какую тебе? Вон они, по углам…

– Да нет, моя кошка. У меня которая жила?

– Такая, с черными лапками! Как в чулочках! Пушистая! – пояснила Марина.

– Еще мне, ихние чулочки разбирать! Ищите сами! Пушистая – не пушистая… Кто их разберет! Плодятся, дармоеды…

Не нашли.

– Марин, если придет сама – заберем. А так – где ее найдешь.

Пошли домой, собираться – утром катер пойдет, не пропустить бы. Совсем что-то потемнело, того гляди, снег повалит. Леший пригляделся – и тут та же картина: ну не было этих деревьев! Не было! Писал он здесь, помнил прекрасно! Что за чертовщина! А потом остановился.

– Марин, – тихо сказал. – Посмотри…

– Куда? Что там?

– Вон! Смотри – стоит. У тех деревьев.

– Кто? О-о!

– Пропало!

Чуть не до полночи собирались. Лёшка ходил, смотрел: что взять, что – оставить. Понимал – вряд ли еще вернется.

– Марин, ты тоже посмотри женским взглядом, что забрать.

Пошла, принесла сахарницу глиняную с цветком на боку и две граненые зеленоватые рюмки.

– А, правильно! Это надо!

Сам полез на чердак, притащил кусок резного наличника и старые сапоги.

– А это-то зачем?

– Да ты посмотри! Русалка!

И правда русалка: толстая, смешная, волосы распустила, груди наивные выпятила, хвост – кольцом. Глаза круглые, губы бантиком.

– Какое чудо! Откуда?

– Из Дьякова! У Макеевых этих, полунинских, второй дом был в Дьякове. И какой! Я такого больше никогда не видел. Мы с отцом гуляли, в Дьяково зашли, он мне показал. Марин, это такое чудо! Я жалею – мало взяли оттуда: наличник, ставенку, еще что-то. Все равно потом сгорел. Следующим летом и сгорел. Там такие наличники были, двери, ставни расписные! Я этот дом рисовать ходил, где-то у матери должны рисунки валяться, надо поискать. Когда учился, рисунки преподавателю показывал, он говорит – не характерная резьба, не северная. А потом сам наткнулся, случайно – единственный дом такой остался, в Городце, кажется, это на средней Волге. Очень похоже.

– Лёш, а сапоги зачем? Тоже в Москву повезем?

– Это отцовы! Нет, не повезем, куда. Сейчас, зарисую быстренько. Они выразительные очень.

И правда, как живые. Марина словно всего человека увидела – вырос из сапог расплывчатый образ невысокого мужичка, носатого и вихрастого – на Суворова похож, вот что. Лёшка зарисовал, головой покрутил – ничего, хорошо. Оглянулся, увидел, как Марина на него смотрит, хотел было подойти, но остановился и опять – рисовать:

– Вот так посиди, ладно?

Раз, раз – начеркал, посмотрел: нет, не то, не дается. Такое у нее сейчас выражение лица было – и упустил. Ладно, можно позу поймать. Сел на пол, карандашом чиркает, ничего уже не понимает, только командует: