– Эту руку вот сюда подвинь!

– Правую?

– Правую… левую… не знаю! Вот эту! А эту – сюда. Ты можешь сделать рукой вот так!

– Как – вот так?!

– Да не знаю!

– Так? Еще так могу…

– Вот-вот-вот… Назад откинься!

Ну, все, замучает теперь.

– Ладно, пусть так…

И смотрит в задумчивости.

– Лёш, ты что хочешь сделать-то, ты скажи. Я так и сяду.

– Марин, если б я знал, что хочу, давно бы сделал. Знаешь, ты просто подумай там что-нибудь свое, а я порисую тебя, ладно? Вдруг поймаю.

«Что ж ему надо-то? – думала Марина. – Если он и сам не знает, как я пойму? Никак». И просто смотрела на него – любовалась: глаза горят, волосы разлетаются. Волосы у него жесткие, длинные, непослушные, распадаются на два крыла надо лбом – когда пишет, тесемочкой перевязывает. И правда, чем-то он на Серова похож. Только темный и глаза черные. А руки какие! Сильные, видящие – сами работают, пока он смотрит. Ага, смотрит – как на композицию из фруктов. Обо всем забывает, когда пишет. И вдруг спросила:

– Лёш, а когда ты первый раз влюбился?

– Как когда? Ну вот, с тобой…

– Ты что хочешь сказать?.. Да ладно тебе! За тобой девчонки всегда бегали, Танька рассказывала.

– Танька ей рассказывала… Что она знает, твоя Танька!

– Ну, давай, колись.

– Марин, да это все не то было. Это так, гормоны играли. Слушай, а у кого такой рассказ есть, у Бунина? О любви и влечении?

– Да, «Натали». Меня он тоже поразил: я не могла понять, как же герой так может – одну любит, а спит – с другой. Как это можно разделить?

– Так и можно. Я знаешь в кого влюблялся? В портреты.

– В портреты?

– В красавиц на портретах. И так влюблялся! Репродукции у меня над столом висели…

– Надо же, какой мальчик был романтичный! А кто тебе нравился?

– Жанна Самари Ренуара, «Незнакомка» Крамского. А больше всего, знаешь кто? Царевна-Лебедь Врубеля. Это такое потрясение было! Мы с классом ходили, и я у Врубеля застрял. Сначала Демон меня поразил, потом – Пан, а когда Царевну увидел, все, погиб. Еле меня увели. Она мне снилась. Я когда в эти глаза взглянул, со мной что-то такое сделалось… не знаю. Я столько раз туда ходил, смотрел: не понимал, как это сделано! У других понимал, а здесь – нет. Мне кажется, с этого и художник во мне проснулся, с Врубеля. А потом Фешин! Я уже постарше был, когда его живопись увидел, даже сам писал что-то. Выставка была в Ленинграде, я специально поехал.

– Как интересно! А я никогда Врубеля не понимала. А Фешина и не знаю!

– Да не надо понимать! Надо видеть, чувствовать, а вы всё норовите картину читать, как книгу. Передвижники вон не картины писали, а романы и фельетоны, там все понятно, конечно.

– Ну, Лёш! Что ты хочешь, я же филолог! Конечно, я все пытаюсь словами выразить.

– Словами… Семирадский тебе небось нравится? Константин Маковский? Красивенько все, понятненько!

– Лёшечка, а чем плохо, что понятно? Мне все казалось – мешанина красок у Врубеля, не упорядочено… Что-то безумное. Он ведь и на самом деле с ума сошел?

– Безумное! От гения до безумца один шаг! А почему? Потому что гений прозревает иные миры, вот почему! Как же он сказал-то, Блок? Доклад читал о символизме… Подожди, сейчас! Вот, вспомнил: «искусство есть чудовищный и блистательный Ад. Из мрака этого Ада выводит художник свои образы…» А? Как определил! Потрясающе! И когда гаснет золотой меч, протянутый прямо в сердце ему чьей-то Незримой Рукой – сквозь все многоцветные небеса и глухие воздухи миров иных, – тогда происходит смешение миров, и в глухую полночь искусства художник сходит с ума и гибнет! Это прямо про Врубеля.

– Ты наизусть помнишь?! Глухие воздухи иных миров – надо же…

– Примерно. Я же кучу книжек перечел про Врубеля, все понять пытался…

– Вот видишь, ты тоже понять пытался!

– Я его душу понять пытался! Тогда и живопись поймешь. А потом, ты говоришь – слова! А что, поэты понятно пишут? Мандельштам вон или ранний Пастернак – одни темные смыслы. Или Цветаева твоя! Тебе же нравится? А кто понятно пишет, так это и не поэзия.

– Ну да, в чем-то ты прав. Помнишь, кстати, у Мандельштама:

Художник нам изобразил

Глубокий обморок сирени

И красок звучные ступени

На холст как струпья положил.

Он понял масла густоту, –

Его запекшееся лето

Лиловым мозгом разогрето,

Расширенное в духоту…

– Вот! Что это такое – «его запекшееся лето лиловым мозгом разогрето, расширенное в духоту»?! Ты сама объяснить не сможешь! А «красок звучные ступени» – это хорошо! Это правда.

– А Пастернак, между прочим, вот что написал: «Нельзя не впасть к концу, как в ересь, в неслыханную простоту! Он понял, что…

– А ты до конца-то помнишь эти строки?! Все только это и цитируют! Вот я тебе прочту, чтоб ты знала, филолог хренов:

В родстве со всем, что есть, уверясь

И знаясь с будущим в быту,

Нельзя не впасть к концу, как в ересь,

В неслыханную простоту!

– Но! – Алексей торжествующе ткнул в воздух указательным пальцем:

Но мы пощажены не будем,

Когда ее не утаим.

Она всего нужнее людям,

Но сложное понятней им…

Оба увлеклись – Марина во все глаза смотрела на Лёшку, который в возбуждении бегал по комнате и размахивал руками.

– Ну? Слышишь, что твой Пастернак говорит: но сложное – понятней им! Сложное – понятней! Что?

Марина смотрела Лешему прямо в глаза, чуть улыбаясь, потом подняла руки, обняла его за шею и притянула к себе:

– Я хочу тебя! Прямо сейчас.

– Ты подумай, что поэзия с женщиной делает! – забормотал Лёшка, но она не дала ему продолжить: так впилась в губы, что он слегка задохнулся.

Потом они любили друг друга на старой лежанке, где когда-то Лёшкины родители зачали его самого. В избе было тепло, уютно пахло деревом, хлебом, соломой, мятой и полынью – пучки сухих трав висели на стене. За стеной завывал ветер, бросая горстями сухой колючий снег, так что стекла дребезжали: непогода разыгралась не на шутку. Заснуть не могли долго – тихо лежали рядом, слушали, как скребутся мыши, как вздыхает и поскрипывает половицами дом, словно кто-то ходит тихонько, на цыпочках. Леший чувствовал, как течет сквозь него ручеек нежных слов, которые Марина произносила в душе: «Свет мой, радость моя, любимый мой, желанный, единственный!» – и думал: ничто не сравнится с этим, никакая физиология. Это сильнее. Переспать с кем угодно можно, удовольствие получить. А так – только у нас с ней…

А Марина думала о том, что с ней произошло на берегу. Ей хотелось рассказать Лёшке, но не могла найти слов, чтобы описать свои ощущения: Алексей видел хлынувший на нее свет, а она чувствовала этот свет всем своим существом. И свет этот был – Любовь. Любовь, которая все созидает, все держит и все наполняет энергией. И ее, Марину, наполнило до краев, как сосуд. Вот она, крыночка-то! Раньше лишь уголек тлел – слабо, на самом донышке, но тлел, а теперь живой огонь переливался через край…

Утром уходили и оглядывались на дом, на деревню. Кошку высматривали. Увидели, когда уже катер пришел:

– Лёш, вон она!

Сидит наверху на склоне, хвостом лапки обвила.

– Кис-кис! Кошка! Иди сюда!

Нет, не идет. Сидит, смотрит важно.

– Ну, тогда – прощай!

Отплыли. Кошка привстала столбиком, посмотрела вслед катеру, потом спустилась к воде, понюхала, полакала быстрым язычком и пошла вдоль кромки, высматривая мелкую рыбешку. Хотя какая рыбешка в ледяной воде?

Сидели на корме, смотрели, как уплывает вдаль косогор с березой.

Тихо, только катер тарахтит. Небо свинцовое, тучи плывут. Север. И лес стоит мрачный по берегам – еще не проснулся. «Вот проснется лес – думал Лёшка, – что будет?» И увидел, как ожили и зашевелились сосны, березы, ели. Лес проснулся и двинулся на деревню – медленно, постепенно, прорастая хваткими корешками и цепкими побегами, выпуская вперед траву и кустарник, пробегая юркими белками и острожными зайцами. Пошел медведем и волком, кабаном и быстрой лисой. Полетел совой и вороном. Все надвигался и надвигался, пока не стал стеной по берегам Кенжи и Лундогни, Кемы и Виги, Межи и Куножа, Марханги и Светлицы, Белого и Черного Лухов…

И, хоронясь за стволами деревьев, смелея с каждым шагом, показалась нежить – косматый Леший в серых лишайниках, Вечерница с отблеском заката в глазах, Берегиня, чьи волосы светлее лунного света. А за ними – мавки, домовые, банники, волосатки и вытьянки, полудницы, кикиморы да шишиги.

И каким-то чудом оказавшись в самой сердцевине лесов, среди бурелома, где двести лет не ступала нога человека, увидел Алексей, как ожила в дупле и вылезла на божий свет, цепляясь за кору мощными лапами с серебряными когтями, расправляя метровые крылья, огромная птица с прекрасным женским ликом: Сирин, птица радости, – от главы до пояса состав и образ женский, от пояса же птица. Но кто пение Сирина услышит, забудет всю жизнь свою, и слушать будет, пока не умрет.

И вторая, черная, вылезла из другого дупла, крыльями повела – Алконост, птица печали. Сели рядом, поцеловались. Оглядываются, крыльями трепещут. И там, где Сирин, – сияние ярче дня. А там, где Алконост, – тьма чернее ночи. Лица у обеих белые, губы – красные, как кровь. А глаза – не глаза, очи! – влажные, женские, манящие, колдовские. Взглянешь и пропадешь. Утонешь, как в озере. У Сирин озера синие, у Алконоста – черные. Сидят, на небо посматривают, словно ждут кого-то.

И прилетела, наконец, огромная – вдвое больше Сирина и Алконоста, тоже черная, но с кровавым блеском на пере: так вспыхивает горящий уголь киноварью да золотом. Вещая птица Гамаюн. Села рядом, крылами сестер обняла, и запели все три разом. А потом взлетели.

Лёшка вздрогнул, очнулся.

– Марин? Ты видела?

– Видела. Жутко.

– Пойдем отсюда.

Он встал, подошел к борту, и такой порыв был, что чуть было ключи от деревенского дома в воду не бросил – прощай, дескать, Афанасьево! Но опомнился: что еще за мелодрама. Мало ли, приехать придется.

Леший с Мариной ушли в каюту, но долго еще в ушах у них звучала неземная, нечеловеческая, жуткая и несказанно прекрасная песня в три голоса.

И все мерещилось, что там, высоко в небе, летят, провожая катер, три огромных птицы, три сестры – Радость, Печаль и Мудрость.

Сирин, Алконост, Гамаюн.

Часть седьмая. Ангел Надежды

То ли помогла открывшаяся «крыночка», то ли отцовская лежанка поспособствовала, но из деревни Злотниковы привезли не только Лёшкины картины и ворох барахла, но и новую жизнь, которая в один прекрасный вечер решительно заявила о себе. Марина читала и вдруг почувствовала страшную слабость, как будто ее привалили тяжелой периной так, что не шевельнуться, и голова закружилась. Она схватилась за виски и закрыла глаза: да что ж это такое? Словно укачало. А потом вообще стало так странно: она ощущала себя одновременно огромной, как грозовая туча, и крошечной, как мельчайшая капля в этой туче. Она с трудом сосредоточилась, вглядываясь и вслушиваясь, бродя мысленным взором по вселенной своего тела, где все потихоньку шевелилось, двигалось, пульсировало, и там, в самой глубокой темноте увидела вдруг что-то новенькое – маленький распускающийся бутон, живую растущую клеточку, и задохнулась от счастья – получилось! Получилось!

Она позвала Лёшку – он не услышал. Попыталась встать, но так закружилась голова, что даже затошнило. И она, улыбаясь, осталась лежать, несмотря на то, что диван под ней плыл и покачивался, как корабль на волнах. Когда отпустило, она встала, оделась и потихоньку вышла в аптеку, где купила сразу несколько разных тестов, чтоб уж наверняка, так что Лёшка, устав работать, обнаружил ее на кровати, где она с блаженным выражением лица рассматривала полоски на тестах. Марина думала, что он полквартиры разнесет от счастья – нет, наоборот: обнял ее крепко и затих. Потом услышала: шепчет что-то, прислушалась:

– Спасибо!

Хотела было уже ответить: «Пожалуйста», но поняла – не ее благодарит, и тоже тихонько сказала:

– Спасибо!

Потом, помолчав, спросила:

– Лё-ош, а почему ты такой несчастный? Ты не рад?

– Да что ты. Я счастлив. Просто… Это сколько ждать-то. Я с ума сойду.

Марина засмеялась:

– Ничего, выдержишь. Можно подумать, тебе рожать.

– Вот именно, если б мне!

Потом размечтался о ребенке:

– Марин, а пусть это будет девочка, а?

– Пусть! – серьезно согласилась Марина. – Я буду работать над этим.

– А ты можешь?

– Лёш, да не знаю я! Посмотрим.

Но ребенок у них появился гораздо раньше, чем можно было ожидать. В конце мая позвонила Лариса Львовна:

– Марин, там Лёшка далеко?

– Сейчас позову!

– Нет, нет, подожди! Я с тобой хотела! Чтобы он не услышал…

– Случилось что?

– Да тут Стелла звонила… – Лариса Львовна вздохнула.