– А как же он спасся? – разволновалась Татьяна.

– Вспомнил – молитву прочел, тетка и рассыпалась. Это Вечерница была. Такая нежить. Они на закате выходят, детей забирают. Потому и не пускали ребятню гулять по вечерам. И так мне красочно отец рассказал, так страшно, что я еще тогда подумал – а не с ним ли самим это случилось? Боялся потом. Как к ночи – страшно! Даже к отцу приставал: научи меня молитве.

– Научил? – спросил у Лешего Серёга.

– Ну да – Отче наш. Только и знаю.

– А ты крещеный? – задал Серёга следующий вопрос.

– Нет, наверное. Отец партийный был, вряд ли. Не знаю.

– Может, в деревне окрестили? – сказала Татьяна.

– В деревне? Где вы тут церковь видели? Был когда-то храм на этом берегу, отец рассказывал, но сами и разрушили, местные, в тридцатые годы. А теперь – только в Кенженске, да еще в Макарьеве… Так что никакой тут святости не осталось, одна нежить.

Леший говорил, а сам все на Марину посматривал: слушает, нет? Слушала.

– А в Кенженске икона в храме необычная: «Утоли моя печали». Такой Богородицы нигде больше не видел. Я доску реставрировал. Икона на очень тонкой доске написана, ее выгибало все время. Пришлось дублировать, шпонки ставить…

– Утоли моя печали… Красиво, – тихо сказала Марина, и у Лешего дрогнуло сердце. Он затарахтел еще бойчее:

– А вот еще – москвичку помните?

– Тетка такая лихая? – вспомнил Серёга.

– Ага! Она этим летом была, так, говорит, лешего видела!

– Тебя, что ли? – рассмеялась Татьяна.

– Да правда, настоящего! – сказал Леший.

– Ла-адно! – отмахнулась от него Татьяна.

– Лохматый такой, говорит, зеленый! Егорыч на лодке отвозил ее в Череменино, к самолету. Дала ему бутылку за провоз, он открыл: там вода, а не водка! Матерился: пусть только приедет – ни одна собака ее не повезет!

– А питерских не было? – спросил Серёга, подмигнув Лёшке.

– Питерских?.. – не понял Лешка.

– Что за питерские? – это Татьяна.

– Да так, туристки, – нехотя ответил Лешка.

А сам Серёге исподтишка кулак показал: не трепи, мол, лишнего. В прошлом году тут были – приплыли на моторке три девки, крутые такие: блондинка-толстуха, брюнетка и рыжая с челкой. С рыжей-то он и переспал. Черт, Серёга напомнил не вовремя!

Леший оглянулся, а Марины нет – ушла. Выпил с горя, потом еще и понял – зря: последняя лишняя была. Кураж ушел, навалилась злая тоска. «А, напьюсь!» – подумал. Но Татьяна не дала: «Хватит! Остановись. И вообще – спать пора. Все, иди с богом!» Пошел, покачиваясь, к любимой березе, подышать. А там Марина, на звезды смотрит. С кошкой разговаривает – издали услышал:

– Ах ты, кошка! Ах, какая ты ко-ошка! Ты такая смешная! Разве ты кошка? Ты енот какой-то. Ишь ты, лапки у тебя черные, прям танцовщица из «мулен Руж». И пяточки черные! Давай ты со мной поедешь, а, кошка? Ведь не поедешь? Не поедешь…

Обиделся – с кошкой разговаривает, а с ним – ни словечка! Кошка, понимаешь…

– Кто там?!

– Это я.

– Леший!

Подошел, сел рядом.

– А где кошка?

– Убежала, забоялась.

– Меня… забоялась? Кошка? Моя же кошка… Меня… Предательница! Как все вы. Ба-абы.

– Лёша, да что с тобой? Ты напился, что ли?

– А что со мной? Со мной все нормально. А с тобой вот что? Ты забыла меня?

– А ты меня – не забыл разве? Пойду-ка я.

– Нет, подожди! Посиди. Ты что?.. Ты со мной совсем… говорить не хочешь?!

– Ну, давай поговорим. Ты давно здесь?

– Где?

– В деревне!

– А-а… Третий год… Или второй? Забыл.

– Как третий-второй? Ты что, все время здесь живешь, что ли?

– Ну да. Почти. То приеду, то уеду. Туда-сюда. Мотаюсь как это… как его… в проруби.

– А… семья?

– Семья! Нету никакой семьи. Кошка, и все.

– Ты что… ты – ушел?

– Я ушел? Я ушел. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел! Ушел. Да. Развелся.

– Почему?

– Почему-у… А вот это ты мне скажи – почему?

– Я – скажи?!

– Ну да! Ты – скажи! Ты же баба – вот и скажи, почему это вы так можете. Почему это так вот можно при живом муже… а?

– Она тебе что – изменила?

– Ну да, да, да! Сука…

– Подожди… как же это?

– Это вот ты мне и скажи – как? Как это можно – от одного беременна, за другого замуж, с третьим переспать, а?

– Я не знаю.

– А что ты знаешь? Как с женатым гулять – это ты знаешь?

– Это я знаю.

– А-а! А про жену его – ты думала? Ей каково было, а? Как это можно…

– Не думала. Я пошла.

– Коне-ечно… С горочки-то кататься – одно, а саночки возить – другое. А теперь вот… Скорбь мировую изобража-аешь.

– Ты! Знаешь что! Пошел ты!

И растворилась в темноте. А он остался – сидел, бормотал что-то сам себе, то кошку звал, то кричал в темноту: «Марина-а!»

Проснулся утром – не помнил, как домой пришел. Голова трещит: господи, и как развезло-то, а выпил всего ничего. Что значит – отсутствие практики! Опохмелиться, что ли – нашел заначку, на всякий случай держал. Только хотел хлебнуть, вдруг ударило: вспомнил, как сидел с Мариной под березой и что говорил… А, чтоб тебе! Идиот! Придурок! Сразу все похмелье как рукой сняло: «Что ж я наделал-то! Вот урод!» Надо идти улаживать.

Вышел, огляделся – и как нарочно: Марина идет к колодцу с ведрами. Подхватился и к ней. А у колодца – лошадь, Карька. Видно пить хочет – к Марине подошла, морду к ведру тянет.

– Лошадь…

– Не бойся! Она пить хочет. Это пастуха лошадь. Он ее пускает – она и ходит сама по себе. Сейчас, сейчас, лапушка, я тебе воды достану!

А сам счастлив, что лошадь эта затесалась: как с Мариной говорить после вчерашнего – не представлял! Посмотрел краем глаза – вроде она ничего. И глаза сияют, как у ребенка: ло-ошадь!

Достал воды, налил. Карька пьет.

– Можно, я ее поглажу? Она не укусит?

– Погладь, ничего!

Осторожно погладила по челке. Карька напилась, мотнула головой, хвостом и величаво поплыла куда-то.

– Какая! – восхитилась Марина.

– Хорошая, да, – подтвердил Леший.

Набрал еще воды, разлил по ведрам.

– Марин…

Молчит. Посмотрел – опять пустота в глазах.

– Марин, прости меня, пожалуйста, я вчера напился, наговорил всякого, прости! Я давно не пил, развезло с непривычки. Прости! Я совсем не хотел…

– Лёша, я не обиделась. Меня сейчас обидеть нельзя. Ты видишь, я каменная. Все отскакивает.

«Правда, как каменная, – подумал Леший, – и говорит – медленно, с усилием».

– Мне кажется, ударь ножом – лезвие сломается.

Марина повела рукой, как будто ножом полоснула. А Леший вдруг испугался. Схватил ее за руки – посмотреть на запястья. Она руки повернула – смотри.

– Нет, я вены еще не резала.

– Марин, ну ты что?..

– Я, Лёша, скорбь мировую не изображаю. Я жить не могу. Понимаешь?

– Ну, прости, прости ты меня, дурака! Прости!

– Бог простит.

– Марина! Я злился, да! Я на тебя спокойно смотреть не могу!

– Такая страшная?

– У меня сердце разрывается! Что ты с собой делаешь?!

– Я – ничего не делаю. Это со мной жизнь делает. Наказывает.

– Да не за что тебя наказывать, не за что!

– Значит, есть за что.

– Ну нельзя ж так! Скажи – что мне сделать?

– Не знаю. Может, само пройдет… когда-нибудь.

Он просто не мог видеть ее такой! Как зомби. Была бы она – куколка, статуэтка, игрушка, картинка – давно бы починил! Знал – как. А тут живое! Как починишь?! Что сделаешь? Картинка… А вдруг?

– Марин, а ты не хочешь картины мои посмотреть, рисунки, а?

– Рисунки?..

– Пойдем? В гости ко мне?

– Ну, пойдем.

Оказывается, он все еще держал ее за руку – так и повел, как ребенка. Рука маленькая, хрупкая – как будто птичку держал. А ведь первый раз к ней прикоснулся. Дома засуетился, стал доставать одно, другое. Объяснять начал. Она смотрела и слушала.

– Вот эта – красивая.

– С Полунинского берега писал.

– И эта.

– На дороге к Гальцеву писал, после дождя, видишь – лужи. Так волшебно было! У меня не очень получилось. День необыкновенный, знаешь: и ветер, и дождь, и солнце, и радуга огромная – во все небо. У нас тут тучи, темно, а там, где Гальцево, – солнце светит и одновременно дождь идет, струи сверкают на солнце! Потом дымка появилась, засияло все!

Говорил и видел, что помогает – глаза у Марины уже другие совсем.

– Красиво. Маленькие картиночки какие – там, на выставке, у тебя большие были.

– Ты понимаешь, здесь трудно с большим форматом – все ж на себе таскаю! Я пробовал – на холстах неудобно, провисают, пока довезешь. Подрамники объемные, много не потащишь опять же. Пробовал на оргалите – он тоже тяжелый. Решил в конце концов, буду маленькие писать на оргалите, а наброски – побольше, углем. Пастелью еще пробовал, но мне не очень нравится, там все-таки цвет такой… белесый. Блеклый.

– Ну да, у тебя все ярко.

– А потом дома я картину пишу – уже на холсте, большую. Правда, у матери тесно, не развернешься.

– А акварель? Красиво – акварелью.

– Акварель мне не очень дается. С ней терпение нужно, а я знаешь, как пишу?

– Как?

– О! В полной ярости!

– Интересно…

– Я акварелью раньше писал, много. Тебя вот пытался…

– Меня?

– Да, ты акварельная такая была… прозрачная.

– А сейчас? Не акварель?

– Сейчас… нет.

– А что?

– Рисунок карандашом.

– Ты так всех видишь, да?

– Да. Я сразу человека определяю по тому, чем бы написал: маслом, акварелью. Вижу – чей типаж. Ты была – акварельная… прозрачная.

– А еще про кого-нибудь скажи.

– Ну, Татьяна, конечно – масло! Малявин какой-нибудь.

– А ты сам?

– Я-то? Я – тоже масло! Коровин!

– А внешне ты на Серова похож, мне кажется. Я автопортрет его на выставке увидела – сразу тебя вспомнила. Только глаза черные. А так – вылитый Серов.

– Правда?!

Леший просто боялся спугнуть ее – только бы говорила, только бы жили глаза, только бы не уходила опять во мглу беспросветную.

– А ты как определяешь?

– Я? Не знаю… Наверное, по животным.

– Я – кто?

– Ты? Ты… пес? Ньюфаундленд.

– Это потому, что черный и лохматый? – усмехнулся Леший. – Нет, вряд ли. Я – не добрый. Скорее, волк. Или медведь. А я видел волка зимой! В окно выглянул, смотрю – собака сидит! Чья это? У пастуха дворняга такая лохматая, а это – овчарка что ли? Потом думаю, да это волк! Выскочил…

– Не испугался?

– Интересно, ты что!

– И как?

– Да ничего! Посмотрели с ним друг на друга, он и пошел себе в лес.

– Надо же!

– Ну да, он видел – я без ружья.

– А у тебя и ружье есть?

– Есть, мало ли что. Ну ладно, я пес, а Татьяна, например?

– Танька-то? Курочка!

– Похоже… Пестренькая такая, горластая! А Серёга?

– Конь, конечно.

– Конь! В точку! А я все не знал, куда его. Петров-Водкин, «Купание красного коня» – вот он там сразу и конь, и всадник!

Смеется!

– Ну, а ты?

– Я? Я никто.

О господи, опять…

– А мне кажется, ты кошка!

– Драная…

– Перестань! Такая… сиамская кошка.

– Так у меня глаза не голубые.

– Они у тебя всякие. Бывают и голубые, когда небо отражается.

– Нет, я себя кошкой не чувствую. Не знаю, кто я. Так, зверушка какая-то мелкая.

Раненая зверушка – подумал с тоской Леший, а сам все продолжал говорить:

– А вот, кстати, про кошек – ты знаешь, Дуся со мной на этюды ходит! Я сначала думал – случайно. Потом смотрю – нет. Бежит за мной, деловая такая. Потом я работаю, а она вокруг лазает. Или придет, у ног ляжет, смотрит. Ну, говорю, как тебе? Понюхает, фыркнет! Смешная…

– Надо же!

– А хочешь со мной пойти на этюды? Можем в лес, на поляну – ягод наберешь! Или к реке?

– А я не помешаю?

– Нет, что ты!

Посмотрел – улыбается!

– Поесть не хочешь? А то я не завтракал.

– Не знаю. Ты поешь, а я еще картинки посмотрю, можно?

– Смотри, конечно! Может, чаю попьешь?

– Чаю?.. Да.

– Хочешь – с мятой?

– Хочу.

– Вот и ладно!

– А у тебя тепло тут, уютно. Пахнет чем-то знакомым…

– Это хлебом от печи пахнет и сеном от матрацев.

– Ты сам хлеб печешь?

– Научился.

– А откуда эта кошка взялась?

– Дуся-то? Это тети Маши! У нее их много. А эта меня выбрала! Сама пришла, стала жить. Я уезжаю, она к тете Маше уходит. Приезжаю – ко мне.

– А на что ты живешь? Ты же не работаешь нигде? Или работаешь?

– Я вольный стрелок! Ничего хорошего в этом нет, конечно. Но как-то так получилось. Я когда с работы ушел – сначала машину продал. Потом один немец картины у меня купил – сразу много! Вот. Потом я сам в Измайлове продавал. Потом с ребятами сговорился – я им отдаю оптом, они продают. Мне-то не очень выгодно, но жалко времени – сидеть там, покупателей ловить. В галерею отдал картины, там тоже потихоньку продаются. Я приезжаю, хожу везде, смотрю – что продается, что нет.