Тифий стоял у руля на гемонийской корме, —

Я же Венерой самой поставлен над нежным

Амуром,

Я при Амуре моем – Тифий и Автомедонт.

Дик младенец Амур, и нрав у него непокладист,

Все же младенец – и он, ждущий умелой руки.

Звоном лирной струны сын Филиры утишил

Ахилла,

Дикий нрав укротив мирным искусством своим

Тот, кто был страшен врагу, кто был страшен

порою и другу,

Сам, страшась, предстоял перед седым стариком…[8]

Я вдруг понимаю, что стихи очень подойдут для выставки, и говорю об этом Эвану.

– Она посвящена сексуальности в древних цивилизациях. Греко-римский период. Искусство и поэзия. В честь семидесятипятилетия Бентли. Очень масштабная.

– Правда? – Эван мнет в руках салфетку; от нее остались уже одни клочки. – Ясно. Ну и ну. Хм. Хорошо. Тогда вот что. Давайте я сниму копию и брошу вам в университетский почтовый ящик? Завтра же.

– Было бы просто великолепно. Спасибо.

Я никогда не любила всякие там художественные метафоры. По мне, лучше страница аналитического обзора, чем одна стихотворная строфа. Однако я разбираюсь в поэзии достаточно, чтобы ощутить в словах Овидия страсть и секс, а в собственном сердце – нечто дикое, необузданное, то, что я так долго старалась укротить. А еще я чувствую, как тектонические плиты стабильной жизни разъезжаются прямо у меня под ногами. И мне это совсем не нравится.


Интересно, почему обычно у нас дом как дом, а чуть только гости, так все неполадки срочно вылезают наружу и требуют немедленного ремонта? На кухне течет кран, у парадной двери слишком разросся плющ, в ванной отвалилась ручка от шкафчика. Мы устраиваем обед для старшего партнера Майкла, Рика Уэллмана, и его жены Лэйни. Если она захочет осмотреть дом, детская объявляется запретной территорией. А лучше вообще весь второй этаж. Нельзя допустить, чтобы в Гомере справедливо опознали крысу.

Пока я ношусь по дому, стараясь навести порядок, Стэн, местный мастер на все руки, чинит в гостиной сломанную дверцу тумбы под телевизор. Как многие здешние умельцы, Стэн приехал в наш город изучать философию, но не смог найти работу, хоть отдаленно отвечающую его научным интересам. Тогда он вложил деньги в кое-какой инструментарий и стал предлагать помощь по дому безруким “белым воротничкам” вроде нас с Майклом. “Нас” оказалось достаточно, чтобы обеспечить Стэну полную занятость до конца его дней. Больше я о нем почти ничего не знаю, кроме очевидных вещей: Стэн бреет ноги, ест вяленое соевое мясо с соусом терияки, страдает легким косоглазием и фальшиво мычит себе под нос, когда работает. И еще: руки у него растут не совсем из того места. Стэн второй раз вонзает себе в большой палец филлипсовскую отвертку, громко ругается, и я мысленно клянусь никогда его больше не нанимать. Промахиваться и каждые десять минут вопить “БЛИН!” умеет и Майкл.

В духовке запекается страта примавера, а мы с Майклом тем временем сдираем с холодильника все, что на него налеплено: детские произведения искусства, разные наградные ленточки, фотографии, купоны, квитанции, газетные вырезки. Телефонный столик тоже завален хламом. Я сметаю все скопом в пустой крогеровский пакет – потом разберу – и с ужасом вижу беспечно брошенный на виду стих Овидия. Между тем он имеет полное право здесь находиться. Это же для выставки.

К приходу Рика и Лэйни дом сверкает чистотой, а стол вообще похож на фотографию из журнала: бело-голубой сервиз моей бабушки, большой букет ромашек, стеклянный кувшин свежевыжатого апельсинового сока, тканевые салфетки, веером раскрывающиеся из бокалов.

– Все потрясающе вкусно, Джулия.

В то время как мой муж убалтывает в гостиной Лэйни, рассказывая ей, надо полагать, что она вылитая Элизабет Тейлор, только моложе и стройнее, его начальник зажимает меня в углу на кухне. Рик Уэллман был бы вполне ничего, если б не общая безжизненность. Он серый и обшарпанный, как старая деревянная кукла. Такое впечатление, будто ему вставили в висок шланг и высосали последние силы.

– Майкл не говорил, что его прелестная жена еще и отменная кулинарка, – мурлычет Рик, подойдя так близко, что я вижу плоды трудов его ортодонта. Он что, ко мне пристает? Или у него проблемы со слухом?

– Спасибо, – отвечаю я, – просто в журнале попались удачные рецепты. Очень рада, что вам понравилось.

– Жду не дождусь пирожка, – рычит он и внезапно хватает меня за ягодицу. Вот теперь ясно: пристает.

После ухода гостей, когда мы с Майклом загружаем посудомоечную машину, я рассказываю ему об этом происшествии. Майкл выражает сомнение.

– Как-то не верится, детка. – Он беспорядочно сует тарелки в ячейки, а я, из-за его спины, переставляю их. Майкл торопится: сегодня их группа снова играет в “Рок-амбаре”, и ему хочется порепетировать перед выступлением. – Вряд ли Рик к тебе приставал.

– Потому что он не такой? Или я не такая? Что, ко мне уж и приставать не хочется? – Я сама пугаюсь своей внезапной враждебности.

– И то и другое. То есть нет. Подожди. Ты красивая. Просто я.

– Ладно, понятно. – Я ставлю в машину последнюю тарелку, иду наверх и, запершись в ванной, долго рассматриваю себя в зеркале. Кажется, Майкл прав. Я – не такая.


В отличие от некоторых я не придаю снам большого значения. Не вижу в них ничего символичного или пророческого. Может, кому и снятся важные вещи, открытия, прозрения, культурные архетипы и решения сложных задач, но мои сны – настоящие отходы мозговой деятельности, фрагменты, вспышки, несвязные обрывки разговоров, бессмысленные картинки. По ночам меня преследуют помидорные семечки, разбитые лампочки, куриный жир, совки, автопокрышки, незнакомые люди. Я своим снам не верю. Поэтому, увидев, будто мы с Эваном Делани целуемся в подвале Института Бентли на неизвестно откуда взявшейся кровати среди скомканных синих шелковых простыней, я, как вы понимаете, слегка запаниковала. Сон такой: я стою в архиве, у шкафа, спиной к двери, ищу какой-то документ. Я поглощена работой и не слышу шагов за спиной. Вдруг сильная рука обхватывает меня за талию. Незнакомец прижимает меня к себе, я чувствую его эрекцию, откидываю голову назад, ощущаю на шее горячее дыхание, губы и язык, а потом мы оказываемся на кровати, красивой, мягкой кровати, материализовавшейся среди книжных полок и картотечных шкафов. И вот мужчина уже надо мной, целует меня, проводит языком по шее, груди, животу, спускается ниже. Но тут я понимаю, что в комнате есть кто-то еще, поворачиваю голову и вижу свою мать. Она сидит за большим дубовым письменным столом и разливает лимонад.

Я просыпаюсь, судорожно хватая ртом воздух.

Майкл шевелится:

– Плохой сон?

Сейчас четыре утра. Он рухнул в постель два часа назад. От него пахнет пивом и табаком.

Какое счастье, что этот сон нельзя было, как кино, увидеть на потолке над нашей кроватью, что все происходило только в моей дурацкой голове.

– Да. Кошмар. – Я все еще зла на него: почему он не поверил, что его босс со мной заигрывал?

Майкл поворачивается на бок и притягивает меня к себе.

– Спи, – шепчет он в мои волосы. – Я люблю тебя.

глава четвертая

В викторианской Англии мужьям рекомендовали воздерживаться от половых контактов с женами, если целью оных не являлось продолжение рода. Женщинам во время акта предписывалось лежать неподвижно.

Откуда я об этом знаю? Одна наша стажерка предложила исследовать сексуальное поведение разных классов викторианского общества, где при явном запрете на интимные радости процветали проституция и мужеложство. Пока аристократия разнузданно упивалась любовной свободой – взять хотя бы нашумевший роман принца Уэльского с Лили Лэнгтри, одну из самых известных авантюр того времени, – средний класс исповедовал воздержание даже в семейной жизни. Принимая во внимание уровень половой активности в моем собственном браке (после интерлюдии в гостиной мы ни разу не занимались любовью), мы с Майклом прекрасно вписались бы в Викторианскую эпоху.

Я просматриваю список стажерки с предлагаемыми выставочными материалами: плакаты и памфлеты, клеймящие онанию – страшный грех, названный так по имени библейского персонажа, который расточал свое семя вопреки завету Господа плодиться и размножаться; выдержки из подлинного дневника с описанием “прелестей” брака, больше похожего на целибат; работы швейцарского врача Тиссо, предостерегавшего от опасных последствий секса, и в числе прочего – от безумия, порождаемого приливом крови к мозгу. Я обещала помочь стажерке, если она не сумеет найти всего по списку, и уже два раза звонила наследникам Тиссо и в Британскую библиотеку.

Я внимательно изучаю предложение, и тут ко мне в кабинет влетает Лесли и спрашивает, не смогу ли я поучаствовать в работе комитета по стенному панно Мендельсона.

– А то у меня сейчас ни времени, ни желания, – заявляет она.

А у меня? На ком из нас трое детей и грекоримская вакханалия по поводу юбилея Бентли?

– Умоляю, Джулс, будь лапочкой, позаседай за меня. Ну пожалуйста! Пожалуйста! Огромное пожалуйста с сахаром! И тогда я твой лучший друг на всю жизнь.

Я закрываю глаза – начинается мигрень – и неохотно киваю.

– Джулия, я тебя ОБОЖАЮ! – Лесли хватает меня за плечи и впечатывает в обе щеки по липкому помадному поцелую. – Я твоя должница. – Это да, она задолжала мне шестьсот сорок семь долларов. Но отдавать долги не в стиле Лесли Кин. – Между прочим, сегодня у них первое заседание. Шестнадцать ноль-ноль, Уайтхед-холл.

По правде говоря, мне не помешает отвлечься. Я готова на все, лишь бы в голову не лез Эван Делани. Стоит чуть ослабить оборону – и я ловлю себя на мыслях о том, встречался ли он когда-нибудь с рыжей, каким был в детстве, чем занимается в свободное время. И все из-за двух коротких разговоров и одного дурацкого сна.

На заседании комитета времени для подобных глупостей не будет. Мендельсон, этот Караваджо для бедных, в начале двадцатых годов приобрел определенную известность благодаря скандальному сочетанию в его творчестве эротики и насилия. Панно завещали университету Джордж и Альма Бин, местная супружеская пара с дурным вкусом, кучей денег и без наследников. На полотне изображена пышная блондинка с обнаженной грудью и руками, связанными за спиной, которая с гордым стоицизмом встречает похотливый взгляд захватчика. Большая часть картины затемнена; один луч света падает на тело девушки, а второй освещает стену с охотничьими трофеями: медведями, львами, леопардами, с явным сочувствием взирающими на последнюю жертву злодея.

Университетские защитники животных умудрились собрать две тысячи пятьсот сорок восемь подписей под петицией с требованием немедленно снять панно. Я же не знаю, что и думать. Надо ли избавляться от картины только потому, что она оскорбляет чувства отдельной группы людей? И так ли меня это волнует? Сегодняшний вечер я бы предпочла провести дома, с мужем и детьми, за рагу из курицы в горшочке и настольной игрой.

Я звоню Майклу сообщить, что опоздаю, и спросить, будет ли он дома к возвращению детей.

– Конечно. А, нет. Подожди. Сегодня понедельник? Ох, детка, прости, не получится, – говорит он, одновременно жуя, судя по звукам, большую сочную лепешку буррито. – У меня встреча с судьей Блоком. Перенести нельзя. (Пауза.) А что это вообще за комитет?

Он, конечно, не хотел меня обидеть, однако вопрос раздражает. По следующим причинам:

1. Он показывает, что две недели назад, когда я рассказывала о дилемме с мендельсоновской картиной, Майкл меня не слушал.

2. Он имеет подтекст. Майкл, сознательно или нет, принизил значение моей работы в комитете. Невысказанный эпитет здесь “дебильный”, а именно: “Что это вообще за дебильный комитет?”

Хоть Майкл и говорит, будто гордится моей карьерой, я иногда думаю, что свою работу он ставит безусловно выше. А у меня так – что-то вроде хобби. Когда мы только поженились, это было для нас довольно болезненной темой. Пока мой муж учился в юридическом колледже, я днем работала в школе для детей с дислексией, а по вечерам четыре дня в неделю преподавала английский как иностранный, но тем не менее именно мне приходилось отпрашиваться и ждать электрика.

– Ничего, – говорю я. – Оставлю детей на продленке.

– Хорошо, киса. Позже созвонимся. (Пауза.) Эй! Кстати. Я вот что подумал. Может, уложим сегодня детей пораньше? Как тебе такая мысль?

Теоретически – весьма и весьма, но практически – почти неосуществимо, принимая во внимание суточные биоритмы Люси, неизменно препятствующие нашей сексуальной близости. После десяти вечера и никак не раньше нашу старшую дочь начинают интересовать такие экзистенциальные вопросы, как: для чего я родилась? что бывает после смерти? когда можно проколоть уши и сколько еще до этого осталось? Исключительно после десяти вечера у Люси внезапно появляются силы на то, чтобы разложить по местам бесчисленные кукольные причиндалы, заняться планированием следующего дня рождения или подсчетом своих родинок – причем все это требует моего непременного внимания, которое я, надо сказать, щедро ей уделяю. Майкл между тем вздыхает, ждет и в конце концов засыпает.