— Карсон Мак-Кьюллерз?

— Ты прочитала эту книгу?! Ты действительно прочитала одну из книг, которые я тебе дал! А я уже почти перестал надеяться.

— Послушай, — говорю я, — мне бы так хотелось, чтобы мы с тобой жили на одном полюсе.

— Мне тоже.

— Я провела ужасный уик-энд с Беннетом, и теперь мне кажется, что я действительно готова уйти от него.

— Я это уже слышал.

— Нет, я серьезно.

— И это я тоже слышал. Не понимаю, чем он тебя так к себе привязал. Ты никак не хочешь поверить, что сможешь прожить одна. Но ты не будешь одна!

Я уже думала об этом. Джеффри кажется, что трещит по швам только его собственная судьба, а жизнь другого безоблачна и не дает поводов для беспокойства. А я, например, уверена, что просто чокнусь, оставшись одна. Без Беннета я перестану существовать. Рядом с ним меня удерживает панический страх. Кроме того, я не могу взглянуть на себя, как Джеффри, — со стороны. Он видит меня красивой, разумной, уверенной в себе, с радужными перспективами, открывающимися впереди. Себе самой я кажусь воплощением нерешительности и сомнений, вместилищем маний и помешательств; я неспособна принять окончательное решение, я всегда недооценивала себя. Мое время прошло, я слишком стара, слишком дорожу своими привычками; я привыкла иметь защитника и чувствую себя в безопасности только с ним. Я бы рассмеялась в лицо любому, кто сказал бы мне, что я молодая женщина с блестящим будущим. По крайней мере — тогда. Мне нужно было стать намного старше, чтобы понять, как молода я была.

Джеффри подошел ко мне, приподнял со стула и неуклюже обнял. Я притворилась, что воспринимаю это как дружеский знак, и в ответ обняла его. А он уже начал пыхтеть, прижимаясь ко мне бедрами и умоляя, умоляя меня сказать, что он вовсе не уродлив, вовсе не несчастлив, что он не задыхается от работы, которую ненавидит, от брака, который проклинает, от всей этой жизни, которую он хотел бы сделать совсем иной. И вот я уже стою на коленях и трогаю губами его член в доказательство того, что среди всех несбывшихся надежд и неисполненных желаний есть еще на свете верная дружба.

Губы делали свое дело, но мысли мои были далеко. Господи, когда же он, наконец, кончит и можно будет вынуть изо рта этот дурацкий кляп! Я поступила, как добрый самаритянин; с тем же успехом можно было перевести слепого через дорогу или дать кому-нибудь свою кровь. Но в душе зрело чувство протеста, потому что секс — слишком мощная сила, чтобы разбазаривать его по пустякам. Я досадовала на себя за то, что была неискренна с ним, как, впрочем, и с Джеффри Раднером. Заниматься любовью из жалости ничем не лучше, чем из эгоистической прихоти. Это две стороны одной и той же фальшивой монеты. И мой поступок не становился лучше оттого, что Джеффри Робертс вздыхал, стонал, а потом долго благодарил меня. Спрашивается, за что? Разве за жалость благодарят?

— Разреши мне заплатить сегодня за обед, — сказала я, и мы отправились в «Тратторию», где навалились на пиццу и zuppа inglese. За столом мы чувствовали себя гораздо непринужденнее.

Я расплатилась с официантом и посадила Джеффри на десятичасовой поезд до Гринвича, а потом из автомата позвонила Холли.

— Господи, — отозвался сонный голос, — который час? Я только что приняла валиум.

— Можно, я зайду к тебе?

— Ну, конечно, заезжай. Я всегда рада тебе. Вообще-то обычно я на такие вопросы обижаюсь, но сегодня я слишком устала и хочу спать. Где ты находишься, черт тебя побери?

— На «Гранд-Сентрал».

— А, перекресток человеческих судеб…

— Это ты сказала, не я.

— Так, который час?

— Всего-то минут двадцать одиннадцатого.

В трубке слышится тяжкий вздох.

— Приезжай. Я заварю чай с мятой, а потом мы примем валиум еще раз.

Квартира Холли — это святилище. Вот таким должен был бы быть кабинет психоаналитика. Еще один чердак в моей жизни, на этот раз в самом начале 5-й авеню, — к нему ведет узкая темная лестница. Но когда входишь в квартиру, на тебя неожиданно обрушивается свет и откуда ни возьмись возникают простор, воздух и причудливые силуэты растений. Вечерний свет, проникающий сквозь застекленную крышу, освещает джунгли из папоротников; на бесчисленных подставках под люминисцентными лампами, которые автоматически регулирует специальное реле, растут африканские фиалки. По обе стороны посыпанной искусственным гравием дорожки, отделяющей жилое помещение от кухни, зреют и благоухают авокадо, лимоны, гардении и кумкваты. Как ей удается выращивать все это тропическое многоцветье в мрачном, закопченном Нью-Йорке, ума не приложу. Правда, подозреваю, Холли выращивает их потому, что только благодаря этому и живет. Благодаря своим растениям и картинам, которые закрывают все свободное пространство на стенах.

Как определить ее стиль? Что-то среднее между Джорджией О'Киффе и Френсисом Бэконом? Не совсем. Холли единственная в своем роде. Она умеет как-то по особому взглянуть на простые вещи, которых мы подчас даже не замечаем. Она наделяет их волшебными свойствами и заставляет нас увидеть их глазами Блейка — или самого Господа Бога. Наверное, такой же могла бы стать и я, будь у меня побольше таланта и не откажись я в двадцать лет от карьеры художника из страха, что придется конкурировать с матерью. Каждое полотно Холли — один из моих ночных кошмаров. И это поразительно. Дело в том, что все мои друзья утверждают, будто в своих стихах я выражаю их сокровенные мысли и чувства, Холли же, напротив, в каждой своей картине передает мою внутреннюю жизнь.

Холли — высокая, стройная, пышущая здоровьем женщина с копной курчавых каштановых волос и маленьким ртом, который чаще всего имеет какое-то кислое выражение. Она не полнеет, потому что стоит ей впасть в депрессию, как она просто перестает есть и худеет до тех пор, пока аналитик не начинает пугать ее тем, что положит в больницу. Она и ее растения питают друг друга живительными соками. Она и держится только за счет кислорода, чая из трав и таблеток валиума. Часто с удивительной страстностью Холли рассказывает мне, насколько идеально устроен папоротник, этот древнейший представитель растительного мира. Он сам себя кормит, сам себя удобряет, имеет автономную систему размножения и практически бессмертен. Или хотя бы какая-то его часть. Я никогда в жизни не встречала человека, который мечтал бы родиться растением, но в устах Холли эта идея звучит заманчиво.

Дверь открывается, и я попадаю в ее объятия. После долгих лет в протестантском интернате, где воспитанницам прививали чопорность и холодность, Холли только недавно научилась обниматься, поэтому обнимает всех подряд. Меня больше всех. И мне это нравится.

Над фиалками горят люминисцентные лампы, но остальное помещение погружено во мрак. Мягкие заросли папоротников тянутся к серебристому свету, льющемуся с потолка.

— Входи скорей, — говорит Холли. На ней широкий в восточном стиле халат, который она сшила сама. От нее исходит аромат сна, уюта, домашнего тепла и едва уловимый запах духов «Гардения джунглей». Я сажусь в кресло-качалку, согнав кота по кличке Симор и скинув несколько самодельных подушек.

— Откуда ты, черт возьми, взялась?

— Я обедала с Джеффри Робертсом.

— А, с этим салагой…

— Он очень милый. И такой несчастный…

— Я бы тоже была несчастной, если бы жила в Гринвиче, в населенном призраками доме с безумной женой… Господи, ведь она у него явно не в себе…

— Он собирается с ней развестись.

— А ты, никак, собираешься его спасти. Тогда дай я приму валиум и завалюсь спать.

— Нет, Холли, с чего ты взяла? Я его не люблю, я хочу сказать, в этом смысле, хотя иногда мне очень хотелось бы его полюбить. Но и Беннета я больше выносить не могу.

— Ну, ведь это не значит, что тебе нужно уйти от него к другому мужчине. Есть люди, которым нравится одиночество. И, я тебе скажу, это не страшнее смерти.

Я оглядываю гнездышко Холли, которое, несмотря на погашенный свет, все равно кажется теплым и уютным. Лучше бы я весь день просидела здесь, вместо того чтобы в поисках спасения шляться по Нью-Йорку. Ведь чем я занималась целый день? Гретхен, Хоуп, доктор Шварц, Джеффри Раднер, Джеффри Робертс. И вот теперь я здесь. И все только ради того, чтобы не идти домой, к Беннету. Да, это последняя черта, дойдя до которой, брак уже нет смысла спасать.

— Ты знаешь, Холли, я, главное, сама не могу понять, почему я так обозлилась на него. Я хочу сказать… у меня у самой были мужчины. Да иногда я просто мечтала, чтобы он завел интрижку, — тогда, по крайней мере, я бы поверила, что он живой человек.

Холли в замешательстве.

— О чем ты говоришь?

— Ты помнишь, я звонила тебе сегодня утром?

— Так ты имеешь в виду ту бабу, которая была у него в Европе?

— И потом здесь, когда мы вернулись домой.

— Я считаю, что с его стороны просто бесчеловечно сказать тебе об этом именно теперь.

— Но почему я все-таки так взбесилась, почему готова уйти от него хоть сейчас? Ведь это ничего не добавило к нашим отношениям. Я и сама ему грешным делом изменяла, я тоже не ангел. Ну, завел себе бабу на стороне… Он ведь мне простил мои прегрешения…

— Прощение тут ни при чем.

— А что же тогда при чем?

— Любовь.

— О Господи! Лучше бы мне никогда этого слова не слышать!

— Если бы ты любила Беннета, если бы он давал тебе что-нибудь помимо вечных нотаций, чувства вины и бесконечных огорчений, не думаю, чтобы ты серьезно отнеслась к его изменам. Ну, подумаешь, вставил он свою штуку в чужую дырку. Тоже мне, большое дело. Вообще не понимаю, почему это должно кого-то волновать.

— Вот это да! Какой прогресс! Никогда не слыхала, чтобы ты употребляла слово «дырка». Как ты думаешь, сколько тебе потребуется времени, чтобы созреть до слова «влагалище»?

— Пошла ты на х…!

— Браво! Вот это здорово!

Холли любила повторять, что первые три года занятий с психоаналитиком ушли на то, чтобы научиться говорить слово «х…», следующие три года она училась не испытывать при этом смущения, а потом ей потребовалось еще три года, чтобы ввести его в речь. Она и сейчас нечасто произносит его. Но раз на то пошло, папоротник этого не делает никогда.

— Дорогая, ты хочешь знать, как бы поступила на твоем месте я?

— Я за тем и пришла.

— Хорошо. Буду с тобой откровенна до конца. Я никогда не слышала от тебя о Беннете ни одного доброго слова, кроме того, что он хороший любовник.

— Неужели?

— Вот тебе крест. За те три года, что мы знакомы, — никогда!

— Знаешь что? На самом деле и любовник-то из него никудышный…

Холли опускает глаза:

— Прибереги эротические подробности для своей новой книги, а мне лучше вот что скажи: ты не задавалась вопросом, почему ты так до смерти боишься остаться одна? Ведь это намного лучше, чем жить с живым мертвецом.

— А мне казалось, что тебе нравится Беннет.

— Что значит — нравится, не нравится? Он для меня загадка. Как-то раз, помню, он с большой заинтересованностью обсуждал повторный сеанс психоанализа десятилетнего ребенка, но кроме этого я не припомню случая, чтобы наши с ним беседы имели эмоциональную окраску. Я не имею ни малейшего представления, что у него на душе. Счастлив ли он? Печален? Только его психоаналитик может сказать наверняка.

Мне вдруг становится жалко его.

— Он такой бедный, — говорю я. — Мне кажется, я вношу хоть какое-то разнообразие в его убогую жизнь. Как же я могу вот так просто взять и уйти?

— А что он вносит в твою жизнь? Смертную муку? Послушай, родная моя, ну разве можно жить с человеком из жалости? Особенно в тридцать два. Жизнь так быстротечна, ты уж меня извини.

— Но ведь он без меня пропадет…

— Черта с два. Ты, мне кажется, переоцениваешь себя. Он будет прекрасно себя чувствовать.

— Откуда ты знаешь?

— Да вот знаю. Ты лучше подумай, что будет с тобой, если ты от него не уйдешь. Ты так переживаешь из-за развода. Это сильно сказывается на твоих умственных способностях, работе твоей вредит. Ты полнеешь от этого, в конце концов. Дураку ясно, что вы уже не соберетесь родить: для этого нужно очень сильно любить друг друга. Так какого черта! Мне кажется, ты должна его бросить и попытаться найти человека, которого действительно полюбишь.

— Может быть, я вообще неспособна любить? Беннету, кстати, почти удалось меня в этом убедить. Он говорит, это оттого, что я такая психопатка и только психоанализ может мне помочь.

Это окончательно выводит Холли из себя:

— Надо же, какая удобная теория! Не любишь меня, так страдай! Как ты могла поверить в такую чушь!