— Может, он прав. Я так поглощена работой, что не могу никого полюбить. А может, я и не смогла бы жить ни с кем, кроме живого мертвеца. Он не мешает моей работе, уж этого ты не станешь отрицать.

— Не знаю, не знаю.

— Что ты хочешь этим сказать?

— В стихах ты пишешь о неудовлетворенности, одиночестве, грусти. Подумай, что бы ты могла написать, если бы действительно кого-нибудь полюбила! Как ты можешь так ограничивать себя? Замыкаться в этом удобном для тебя, но таком идиотском пророчестве?

— Мне так приятно разговаривать с тобой — с тобой и с твоими растениями…

— Послушай, красотка, только меня с собой не равняй. Я хочу жить одна. И не желаю иметь детей. Да и секс меня мало привлекает. Ты — совсем другое дело. Ты не папоротник, ты настоящее млекопитающее, черт тебя побери!

— Господи, я боялась, что ты скажешь сейчас что-то убийственное.

— Разве не убийственно то, что я сказала?

— Ты бы слышала, как меня обзывали!.. — сказала я.

Холли даже не улыбнулась. Она закурила и попыталась предпринять новую попытку донести до моего сознания свою мысль.

— Ну какой смысл тебе тянуть эту волынку? Да любой исход для тебя будет лучше нынешней неопределенности!

— Я думаю!

— Послушай, ну чем тебе не нравится моя жизнь? Ведь она мало чем отличается от твоей. Я работаю, встречаюсь с друзьями, хожу на вечеринки. И ты делаешь то же самое. Беннет — лишь довесок к твоей жизни, который порой просто мешает. Вот сегодня — ты даже не хочешь возвращаться домой. Невооруженным глазом видно, что не хочешь. Кстати, он-то сейчас где?

— Какая разница?

— А он знает, где ты?

— Скорее всего, нет.

— Значит, ваш брак — это фарс, подлог, спасательный круг. Вот тебе мое мнение, если хочешь знать, — и она выдохнула облако табачного дыма мне в лицо.

Я уже думала об этом. Холли права. Много общего в нашем образе жизни. С Беннетом я практически не вижусь. Причем, сознательно. Да и зачем он вообще нужен мне? Чтобы я могла говорить: «мой муж». Чтобы у меня был свой номинальный монарх, вроде английской королевы? Чтобы мне легче было под маской добропорядочности скрыть свой бунтарский дух? Чтобы лелеять иллюзию, будто я нахожусь под защитой мужчины?

Неожиданно я чего-то испугалась и решила, что пора домой. Я вдруг почувствовала, что должна находиться с Беннетом.

— Я пошла, — сказала я.

— Ну спасибо. Разбудила меня, разволновала, а теперь уходишь? Я думала, ты останешься ночевать. Я бы постелила тебе на кушетке.

— Не могу, — почему-то меня била дрожь. — Мне действительно надо идти!

— А он держит тебя на коротком поводке.

— Пожалуйста, пойми меня правильно. Ты ведь поймешь, да?

Холли выглядела обиженной, но она все понимала.

— А я собиралась приготовить на завтрак что-то такое, — сказала она. — Но теперь у меня нет для этого повода. — В довершение к своим многочисленным талантам Холли была еще и первоклассной поварихой, но ей не на кого было направить этот талант.

— Как-нибудь в другой раз, — ответила я.


В холле квартиры на 77-й улице горел свет. Кейс Беннета был аккуратно уложен на стул, а его владелец так же аккуратно уложен в постель, где он спал, не помяв простыни. Возвращение домой успокоило меня. Я мельком взглянула на Беннета, потом прошла к себе в кабинет, села на свой любимый кожаный стул и попыталась собраться с мыслями. Почему вид спящего Беннета так успокоил меня? И можно ли воспринимать это как повод продолжать совместную жизнь? Непонятно, почему меня преследовал какой-то панический страх, пока я не пришла домой и не увидела мужа (особенно если учесть, что в течение дня я занималась любовью с другими мужчинами).

Мой муж. Какое в этой фразе разлито безмятежное спокойствие! Почти как в словах «В Бога мы веруем!» или «Гуд хаускипинг» гарантирует».

Что же за волшебная сила таится в словосочетании «мой муж»? Это некий символ, одобрение и подтверждение того, что ты настоящая женщина. Своего рода софизм: «Посмотрите, у меня есть мужчина, значит, я женщина».

Ну зачем мне это нужно? Зачем нам всем это нужно? Среди моих знакомых всегда находились женщины, которые содержали семью, ходили на службу и выполняли всю работу по дому, — и все равно им нужен был муж, часто человек, который был им явно не по душе. Я знавала богатых женщин, для которых муж был лишь забавой, деловых женщин, которые воспринимали мужа как большого ребенка, примерных домохозяек, которые растили детей, вели хозяйство и одновременно спасали от полного разорения мужнину врачебную практику, коммерческое предприятие или магазин. Не было ни малейшего сомнения в силе и стойкости этих женщин — у окружающих, но не у них самих. Правда ли, что им так же нужен был этот символ — «мой муж», — как и мне? Правда ли, что им всем был так же необходим этот спящий мужчина, тело которого лишь едва примяло постельное белье?

Я много раз пыталась уйти от Беннета, но каждый раз возвращалась назад. И каждый раз, когда я возвращалась, все менялось к лучшему в нашей семье. Наш брак становился более свободным, открытым, менее ограниченным какими-то рамками. И вот теперь он стал настолько свободным, что, если я не приходила ночевать, Беннет ложился спать один. Но и это не устраивало меня. Как будто мы с ним чужие и судьба случайно свела нас под одной крышей. И наша свобода — это иллюзия. На самом деле мы не свободны — мы просто безразличны друг другу. Любовь предполагает потерю свободы, которая не воспринимается как потеря, потому что взамен приобретаешь то, что во сто крат ценнее и лучше.

Теперь я уже с трудом припоминаю, что заставило меня выйти за Беннета. Словно это случилось в другой жизни, когда я была совсем другим человеком. Мы становимся старше и неуклонно меняемся, так что даже в течение короткого земного пути в каждом из нас живут порой совершенно не похожие друг на друга существа. Душа — это не вещь, это процесс, поэтому ее нельзя упрятать в сундучок (или втиснуть в книжку), а сверху прихлопнуть крышкой. Она обязательно выберется наружу и будет видоизменяться вновь и вновь. Женщина, которая вышла за Беннета в 1966, так же отличается от женщины, сидящей сейчас на кожаном стуле, как та, что пережила безумное лето ревности и славы, отличается от писательницы, создавшей этот роман. Я все пытаюсь поймать себя в отдельные периоды жизни, но не могу, потому что даже в самый момент творчества я уже не вполне я. Время и литература изменяют меня. Я пытаюсь насадить осколки реальности на острие пера, но память подводит меня, меня подводят слова, и картина получается отрывочной и неверной. Хуже того, она может показаться читателю истинной правдой, и только я смогу понять, как много в созданной мною картине несоответствий и зияющих пустот, как много сознательных пропусков и как часто изорванные в клочья фрагменты выдаются за роскошный и целый гобелен.

Когда брак разваливается, возникает какая-то своеобразная гармония…

Многие считают, что цинизм требует мужества. На самом деле, цинизм — это верх трусости. Невинность и широта души — вот для чего мужество поистине необходимо: ведь нас чаще всего оскорбляют в наших лучших чувствах.


Когда брак трещит по швам, в отношениях устанавливается какой-то особый ритм, вроде того, который возникает во время ухаживания, только с отрицательным знаком. Пытаешься начать все с начала, но снова и снова срываешься на взаимные упреки и обвинения. Стороны измотаны в результате этих боев: в безнадежности и изнеможении возвращаются они к истоку, откуда начали свой скорбный путь. И тогда призывают адвокатов, чтобы те пришли и убрали трупы. Смерть наступила много дней назад.

Все, что я делала этим летом, было направлено на разгадку тайны нашего брака, хотя я лишь значительно позже это поняла. Первый признак бедствия для меня (как, впрочем, и влюбленности) — это полная потеря трудоспособности. Как ненормальная, шаталась я по друзьям, бросала, не закончив, одно дело и тут же хваталась за другое, стараясь не появляться дома, не подходить к письменному столу, не в состоянии есть, пить или спать.

И неудивительно, что меня вновь потянуло к Майклу Косману. Майкл был другом моей сломанной ноги, который скрашивал мне мучительные годы в Гейдельберге, другом, который отдавал себя до конца, взамен не пытаясь даже затащить меня в постель. И сейчас он был единственным, кто мог бы рассказать мне про Беннета и Пенни, — а мне страшно хотелось узнать обо всем, я жадно ловила каждую деталь. После откровений Беннета в Вудстоке я словно окунулась в прошлое, вспомнила Гейдельберг. Я перелистывала страницы жизни, как книгу, улетая мысленно в те далекие времена. Моя сломанная нога стала символом возникшего в наших отношениях с Беннетом глубокого внутреннего раскола, а Майкл помог излечить то, что Беннету ничего не стоило сломать.


Майкл Косман был врачом общей практики, для которого в армии не нашлось работы по специальности. Он опрыскивал помещения столовой какой-то дрянью от тараканов и выявлял контакты венерических больных, которые, в духе истинной демократии, частенько предлагали заразить и его. Армия постепенно доводила его до тихого помешательства, как, впрочем, и меня. Но его ответом на это были закрученные вверх пышные усы и марихуана, которую он выращивал в госпитале на заднем дворе (вместе с ноготками и анютиными глазками она образовывала надпись: «США-ЕВРОПА»), а моим — сломанная нога. (Существует ли разница между психологией женщин и мужчин? Риторический вопрос.)


Иногда мне кажется, что я могла бы рассказать свою жизнь по оставшимся на моем теле шрамам. Или даже написать целый роман, в котором героиня, стоя обнаженной перед зеркалом памяти, разглядывает следы прошлых ран и вспоминает, откуда они взялись, насколько сильную боль причинили, кто помог утолить эту боль, кто и как эти раны лечил. Рассказ о каждом из шрамов составил бы отдельную главу, и я бы поспешила сообщить читателю, что появление ран на теле героини — не простая случайность.

Я бы рассказала о переливающемся всеми цветами радуги шраме в форме полумесяца под правой коленкой, оставленном столь же переливчатым осколком ракушки, валявшейся на пляже Файер-Айленда в то лето, когда мне было восемь лет. Я бы поведала, как опустилась на колени в песок, не чувствуя, что в мою нежную детскую кость вонзаются острые края. Я встала, и ярко-алая кровь струей брызнула на белый песок. Или вот шесть бледных шовчиков на левой ладони — их оставил огромный кухонный нож, которым я лет в пятнадцать резала хлеб для сандвичей, чувствуя себя ужасно несчастной в роли официантки и кухонной прислуги в летнем лагере «Моррихилл» и мечтая попасть в изолятор, где можно спокойно устроиться с Диккенсом и почувствовать себя полным сиротой — вместе с Пипом и Оливером Твистом. Двенадцать сандвичей с желе и ореховой пастой так и остались в виде заготовки, потому что я неожиданно порезала руку: я зачем-то повернула нож лезвием к потолку и вместо белой пористой мякоти хлеба разрезала собственную белую плоть. На попе у меня можно нащупать странное уплотнение, след давнишнего синяка, возникшего сразу же, как только я на всем скаку загремела с норовистой лошади, словно нарочно подсунутой мне в клубе верховой езды. Мне еще повезло, что все ограничилось болью ушиба и я не лишилась ног. Слава Богу, что я приземлилась не на спину и мой ангел-хранитель спас меня от паралича, но я оказалась в военном госпитале и там, в середине 1966-го, мне открылась вся правда о неизвестной вьетнамской войне: за три недели, проведенные в госпитале, я вдоволь насмотрелась на обожженных напалмом вьетнамских детей и калек с по-детски невинными лицами.

Потом я бы вернулась на тридцать с лишним лет назад и рассказала о крохотной дырочке у меня на шее — она возникла еще в материнской утробе, но сохраняется до сих пор неприятным напоминанием о каких-то загадочных внутриутробных событиях. О шве, красующемся у меня над левым глазом с тех пор, как меня ударила током собственная пишущая машинка, столь же неотъемлемый атрибут творчества, как спорадические приступы отчаяния, в один из которых и случился этот эпизод. Историю едва заметного утолщения на левой голени я приберегу напоследок. Оно осталось после перелома, полученного в 1967-м на обледенелых склонах Цюрса. В то время Беннет был настолько увлечен Пенни, что ему была противна сама идея провести отпуск со мной. В отместку за неизвестно какие прегрешения он вынудил меня встать на лыжи тогда, когда склоны гор покрылись плотной коркой льда и были для меня почти непреодолимы.

Да, я могла бы поведать историю нашей с Беннетом жизни, вспоминая одни лишь неприятные моменты, которые нам довелось вместе пережить. И, что самое интересное, я всегда оказывалась в роли жертвы. А он, человек, который вечно чувствовал себя страдальцем и считал, что любое хамство с его стороны оправдано свыше, злился на меня за то, что мне не везет. Но этот эпизод переполнил чашу терпения, он один стоил всех остальных.