Я наслаждалась такой жизнью. Мне она очень нравилась. Я читала «Улисса» — по пять страниц в день, прибавляла в весе — по пять фунтов в день, и клялась себе, что больше никогда в жизни не встану на лыжи.

Спуски опасно обледенели. Я знала множество жутких историй о том, какие опасности подстерегают на обледенелых склонах даже очень опытных лыжников. И ничто не смогло бы выманить меня из гостиницы в то утро, когда мой муж собрался пойти «прощупать» спуски, — ничто, кроме его призывного взгляда. Или все-таки что-то еще? Роман Беннета с Пенни, как я теперь понимаю, начался прошлой осенью, и я стала ощущать, что он относится ко мне с постоянно растущим раздражением. Я ничего не знала про эту связь, но сердцем чувствовала что-то не то. А чутье меня никогда не подводило. Честно говоря, — это внезапное озарение сейчас вдруг приводит меня в ужас — я уже тогда серьезно подумывала о разводе. Сломанная нога была справедливым наказанием за мысли о дезертирстве.


Ночь перед Рождеством, Цюрс-на-Арлберге.

Всю ночь лило, как из ведра; словно в сказке, дождь замерзал, превращая землю в стекло. Под утро пошел снег и припорошил склоны мягким пухом. Чистый лед под пушистым белым снежком. Наспех перекусив кофе с булочкой, я покорно бреду за Беннетом к спуску для начинающих.

— Начнем с легкого спуска, хорошо? — говорит Беннет, чтобы успокоить меня.

Я согласно киваю, думая про себя: «Легких спусков не бывает». Но Беннет уже на пути к вершине, и я плетусь за ним. Мне вспоминаются слова моего первого инструктора, недоучки, так и не закончившего в Америке колледж: «Думай только о притяжении». Только. На вершине притяжение куда-то исчезает и я плюхаюсь попой прямо на лед. Бойкая немецкая девчонка зыркает на меня глазами так, будто я сделала что-то неприличное, например, пукнула или громко рыгнула. Я пытаюсь встать, ища Беннета глазами, но вдруг чувствую в ноге невыносимую боль. За дни, проведенные в «Эдельвейсе», я утратила спортивную форму. А Беннет тем временем уже сломя голову несется по склону вниз.

Я еду за ним. Ногу свело, не гнутся колени. Мой спуск на напряженных и прямых от страха ногах напоминает картинку из учебника по лыжному спорту — из раздела «Так никогда не следует поступать».

Беннет делает два грациозных разворота, а я отчаянно жестикулирую — совсем как Чарли Чаплин в «Золотой лихорадке», — пытаясь привлечь его внимание. Палки превращаются у меня в руках в смертоносное оружие; я несусь вниз на негнущихся ногах, глаза от страха зажмурены, а в голове вертится мысль: «Быстро, как молния». По дороге я натыкаюсь на ледяной бугорок — наверное, специально, чтобы прекратить наконец этот бесконечный полет, — и превращаюсь вдруг в какое-то головоногое существо, не в состоянии понять, за какие грехи мне выпала такая нечеловеческая боль.

— С тобой все в порядке? — Это кричит Беннет.

В ответ у меня вырывается стон. Сцена получается очень мелодраматичной: я лежу на земле, глядя вверх, на ярко-синее небо, и вспоминаю «Снега Килиманджаро», то место, где герой жалеет о неспособности человека забывать боль.

— Не двигайся, — пытается остановить меня Беннет, но я лежу в такой неудобной позе, что просто должна как-то ее изменить. Лыжа застряла в снегу, а ногу заклинило в ботинке: заело специальное крепление, рассчитанное на то, чтобы автоматически расстегиваться в такие моменты, поэтому и подломилась моя несчастная застрявшая нога.

Подъехал Беннет и, заявив, что это «всего-навсего растяжение», попытался освободить меня из плена ботинка. Тело пронзила нестерпимая боль, но чувство унижения было еще тяжелее.

Спасение пришло в образе двух молодых людей, которые появились возле меня с какой-то хитроумной штуковиной наподобие гондолы. У одного были ярко-желтые солнцезащитные очки, у другого — небольшая щель между передними зубами. Я почему-то полностью сосредоточилась именно на его зубах. Каким-то чудом им удалось вытащить мою ногу из ботинка (она уже начала распухать) и упаковать ее в длинный пластиковый баллон, который потом они застегнули и надули. Меня уложили в гондолу, укутали одеялами (как труп), а сбоку положили лыжи. Затем мои спасители сами надели лыжи, и мы понеслись вниз, с неоново-голубым небом над головой и ослепительно белым снегом под ногами, вызывая любопытные взгляды, возгласы ужаса и вздохи облегчения тех, кто остался на горе. С необычайной легкостью и быстротой мы спустились вниз и покатили по слякотной Гауптштрассе (где меня изрядно помотало), провожаемые хищными взглядами моих человечьих собратьев, которым я улыбалась и махала рукой, стараясь казаться храброй. Машины ехали. Люди глядели мне вслед. А я умирала от боли, которая потом будет всплывать в памяти в виде ослепительно белого пятна. Белый звук.

Меня отвозят к непревзойденному мошеннику от медицины доктору Хольгеру Каппу (этому алчному австрийцу, который осваивал медицинские премудрости в Бостоне) и делают рентген. Появляется Беннет, продолжая уверять меня, что это растяжение и скоро все пройдет. Вслед за ним появляется снимок, который показывает, что это величественная травма — спиральный перелом голени чуть повыше лодыжки: большая берцовая кость просто разлетелась на куски, образовав нечто, похожее на акулий оскал. По-немецки диагноз звучит угрожающе: Schienbeindrehbruch am distalen Ende (Aufsplitterung in mehrerе Bruchstucke)! Вот что бывает с женщиной, которой приходит в голову крамольная мысль уйти от мужа!

Позже, пританцовывая, появляется доктор Капп собственной персоной; он пытается навязать нам какое-то приспособление для быстрого сращивания кости, специальные костыли и неделю (как минимум) куриного бульона — по ценам бифштекса. По дороге домой всякое может случиться, предупреждает он. Занос на скользкой дороге, пьяные водители, туман. Но Беннет настаивает, чтобы меня отвезли в старый добрый военный госпиталь, где у врачей нет такого странного акцента и они предпочитают лечить переломы обычным путем. В тот же вечер мы уже на пути домой.

Пустынные, в пелене дождя, дороги на Гейдельберг. Самое тоскливое в моей жизни Рождество — а я, уж поверьте, всякое перевидала на своем веку. Райси с Чаком поехали в нашей «букашке», а меня поместили в «Фольксваген-Свербэк», чтобы я могла вытянуться на разложенном сзади надувном матрасе. К тому моменту я почти потеряла сознание от боли и помню только слезливое раскаянье из-за того, что испортила Беннету отпуск, и чувство неловкости — потому что сопливые одноразовые платки приходилось выбрасывать за окно.

Следующий сохранившийся в памяти эпизод — я в военном госпитале, парящая где-то далеко, напичканная демеролем. Кажется, теперь у меня нет причин для беспокойства. В полудреме мне грезится, что я, ловко объезжая препятствия, катаюсь по скользким горам или наоборот, не сворачивая, несусь вниз, прямо по огромным валунам и скалам. И каждый раз, просыпаясь от своих демеролевых грез, я нахожу вокруг себя что-нибудь новенькое. Вот появляется капеллан Гласкок, с зажатыми в руке ксерокопированными материалами последнего инструктивного совещания по воспитательной работе. Он наспех благословляет меня и поспешно удаляется, словно боится, что между нами завяжется теологический спор, в котором он не сможет победить. Тут же болтается заведующий гинекологией Пит Хэтч, который травит, обыгрывающие вагинальный запах, анекдоты. Филис Стейн, президент Клуба жен офицеров-евреев (сокращенно КЖОЕ) желает мне, как это принято в таких случаях, удачи и ставит в известность, что готова присылать мне кошерную пищу, если я этого захочу. Заглядывает даже начальник госпиталя — с рассказом о своих двух переломах, которые он получил в Кицбюэле и Давосе, и начинает убеждать меня в том, что на следующий год нужно планировать новый лыжный сезон. И только мой муж старается не появляться у меня. Его удерживают от посещений злоба и стыд, но пока я принимаю демероль, это не имеет никакого значения для меня.

Весь ужас моего положения открывается мне в полной мере через неделю, когда я становлюсь заложницей гипса и ярости Беннета, запертая в одиночестве в четырех стенах. С гипсом я не могу водить автомобиль, не могу подниматься по лестнице, не могу даже принять ванну. Беннет не разрешает мне спать с ним в одной постели, потому что его, видите ли, «беспокоит» гипс. Он не приходит даже обедать домой, потому что, по его словам, я настолько слезлива и истирична, что угнетающе действую на него. Я постоянно испытываю боль и чувствую себя полной развалиной без болеутоляющих лекарств.

Ощущение увечья вытеснило из моих снов ощущение полета. С угрюмым видом я прыгала по квартире, пытаясь хоть немного прибраться. Я пробовала усесться за работу и побороть в конце концов собственную ворчливость и постоянное ощущение предательства, совершенного по отношению ко мне. В попытке найти себе какое-нибудь занятие, я пила кофе, просматривала почту, газеты и журналы, приходившие нам. Казалось, что вся армия была заражена в тот момент неким вирусом, побуждавшим всех сочинять стихи. Газеты преподносили что-то неудобоваримое, но зато каждый день находилось что-нибудь забавное почитать. Например, «Информационный бюллетень Клуба жен медицинских работников» (ИБКЖМР) напоминал мне:

По жизни мирно проходя,

Себе, пожалуйста, заметьте,

Что незнакомец — это друг,

Которого пока не встретил.

Но где же он, этот друг? И где, кстати, мой муж? Пропал без вести в бою. Вместе с женой другого офицера. А я дома — с перебинтованными ногами, как хорошая китайская жена.

Когда жизнь стала для меня совершенно невыносимой, приехал Майкл Косман. И привез с собой самодельные сигареты с марихуаной, маленькие бутылочки шампанского, охапку цветов, книги, клубнику и бренди. Соседи, наверное, подумали, что у нас с ним роман, потому что его машина простояла под нашими окнами несколько часов подряд. Но мы просто беседовали. И смеялись. Рассказывали друг другу разные истории. Вспоминали польские шутки и Нью-Йорк. Курили марихуану и потягивали бренди. Высмеивали немцев и армейские порядки. Залечивали раны, нанесенные супружеской жизнью.

Когда Майкл не мог приехать, он звонил. Как сумасшедшая, бросалась я к телефону на своей единственной ноге, плюхалась на банкетку, поудобнее устраивала гипс на безобразном журнальном столике армейского образца, и мы часами трепались, успокаивая нервную систему за казенный счет.

Сначала Майкл звонил, чтобы узнать, как у меня дела, и дать мне возможность поплакаться у него на груди. Но постепенно он начал рассказывать мне о себе, о своих проблемах, рассказал о романе местного хиппи и Диди. Он пытался разобраться в причине ее измены, в чем-то оправдывал ее, в чем-то винил себя. Потом он ударился в воспоминания, потчевал меня забавными историями из своей жизни, рассказывал об учительнице музыки миссис Траумстейн и о миссис Глетчер, которая учила его в третьем классе начальной школы. Не забыл он и о своих сексуальных изысканиях в ванных комнатах средней школы № 103, и о студенческих годах в Корнельском университете, вспомнил и о том, как налил однажды шашлычный соус себе на пенис и попросил одну девчонку слизать его языком, и о том, какой у Хэрриет Финклстейн огромный клитор — такого он в жизни своей не видывал, и как мистер Вейнбургер (глава фирмы «Вейнбургер Уиндоу и Шейд») застукал его в постели с Сэлли Вейнбургер; как вели себя разные девчонки (стонали, кричали) в момент оргазма, и как время от времени он представлял себе, что участвует в вечеринке с героями комиксов про Арчи, и как однажды решил простить Диди ее измену, а на следующий день вообразил этот роман во всех подробностях и тогда как следует ей надавал. И так далее.

Я была так благодарна Майклу. Он навещал меня, потому что это было нужно ему; я слушала его, потому что это было нужно мне. Кому-то покажется странным, что наша дружба взросла на такой необычной почве, но это оказалась настоящая дружба. Нога зажила, а Майкл так и остался навсегда моим лучшим другом и советчиком. Через семь месяцев осталось лишь едва заметное утолщение на голени, а мы с Майклом все продолжали наши беседы.


Шесть лет спустя. Лето. Майкл и Диди вот уже четыре года как развелись, а мы с Беннетом, сжав зубы (мои), еще тянем лямку (все потому, что почти не видим друг друга). Бунтарь на ровном месте, Майкл так и не окончил ординатуру и имеет вполне процветающую практику по лечению триппера и назначению противозачаточных пилюль молодежи в районе западных 70-х улиц.

— Чем могу служить? — спрашивает Майкл, усаживая меня на скамейку в своем закопченном садике на заднем дворе, где не стала бы расти даже марихуана.

Повсюду валяются осколки стекла и окурки, но посреди всего этого хлама стоит веселый желтенький стол под большим зонтиком от солнца. Мы пьем водку и закусываем греческими маслинами. Майкл окидывает меня оценивающим взглядом.

— Как жизнь? Купаешься в лучах славы? Тысячу лет тебя не видел!