— Тебе это действительно интересно?

Майкл смотрит на меня сквозь пушистые желтые усы, бороду и янтарного цвета оправу своих авиационных очков. Кажется, он отлично понимает, зачем я пришла.

— Как ты думаешь, кто был у Беннета в Гейдельберге?

Некоторое время он внимательно изучает меня, понимает, что мне все известно, и решительно говорит:

— Пенни. Я думал, ты давно знаешь.

— Беннет сказал мне об этом только на прошлой неделе.

— А чем прошлая неделя отличалась от всех остальных?

— Не знаю. Может быть, его раздражает моя известность и он не нашел лучшего способа мне это показать. А может, он просто хочет меня унизить. И ты знаешь, ему удалось добиться своего. Я просто в отчаянии. И вне себя от злости. Так бы и прибила на месте всех мужчин восточной наружности.

— Удивительное дело! Я думал, ты знаешь об этом тысячу лет!

— Почему?

— Помнишь, когда вы вернулись из Вены, ты сказала мне, что вы все обсудили…

— Мне показалось, что все. Я-то действительно рассказала все, а вот Беннет нет. Это и бесит меня больше всего. Я всегда считалась нехорошей девочкой. Он был вынужден пойти на это из-за меня.

— О Господи!

— Но почему ты мне об этом не сказал?

Майкл задумчиво посасывает трубку:

— Потому же, почему ты не сказала мне о Диди. Я с самого начала знал про Беннета с Пенни, точно так же, как ты знала про Диди и этого хипаря. Почему же ты не сказала мне?

— Я боялась, что это заденет тебя. Я не хотела брать на себя ответственность за ваш брак. Конечно, с моей стороны это было уклонение от ответственности. Признаю себя виновной.

— Я тоже.

Мы сидим и смотрим друг на друга, размышляя о том, что все могло бы сложиться иначе, если бы мы оба знали. Мы бы могли сойтись с Майклом, или завести романы на стороне, или, в конце концов, раньше бросить своих супругов… На мгновение воцаряется тишина: мы разматываем про себя ленту памяти.

— Когда ты узнал про Беннета и Пенни? — спрашиваю я наконец.

— Почти сразу, как только они сошлись. Ты помнишь, где была квартира Пенни и Робби?

— Как раз над твоей.

— Нет, в другом подъезде. Ну так вот, как-то раз я пришел домой днем, во время тревоги, но на нашей лестнице было полно детей, и я побежал в другой подъезд, рассчитывая пройти через помещение для прислуги. И кого, ты думаешь, я встретил? Беннета. Он стоял на лестничной клетке с видом заговорщика. Увидел меня и отвел глаза. И тут меня осенило: Пенни и Беннет! Черт побери! А он и говорит — в этой своей фальшивой манере: «Привет, Майкл!» — Я хотел ему сказать: «Ах ты, сукин сын!», — ты же знаешь, я всегда считал, что он тебя в грош не ставит, но, конечно, смолчал. Ведь я по натуре профессиональный трус, тем более что он уже побежал по лестнице вниз. Так я обо всем догадался, а потом и Диди подтвердила. Ей Пенни сама рассказала обо всем, причем, думаю, с самыми пикантными подробностями. Да что говорить, об этом знали все.

Вновь открываются мои едва зажившие раны. Из них, невидимых, по капле сочится кровь.

— Неужели все?

— Да. Меня каждый раз убивало, когда я видел, как вы всей компашкой: ты, Беннет и Пенни, — бежите трусцой. Все знали, кроме тебя. И пожалуй, Робби. Но он тогда крутил со своей секретаршей… Откровенно говоря, я всегда считал, что Беннет по-свински поступает с тобой.

— Ну почему же ты не сказал?!

— Ни один здравомыслящий человек не станет лезть в чужую семейную жизнь. Ты сама ведь знаешь.

Я опускаю голову:

— Мне казалось, Диди тоже жестоко с тобой обходится.

— И ты тоже мне ничего не сказала. А однажды даже сама отвезла ее в город, чтобы она могла встретиться со своим хахалем.

— Я была вынуждена, она…

— Ладно уж. Я на тебя не в обиде. Так просто, шучу. Ты почему-то все время пыталась чем-то оправдать свою жизнь с Беннетом, старалась убедить себя, что все в порядке. Я бы так не смог. А ты старалась изо всех сил. — Он берет меня за руку, и я начинаю плакать: очень тихо, но очень упорно.

— Как ты думаешь, почему я так долго цеплялась за него?

— Трудно сказать. Все мы так или иначе стараемся оправдать свой брак. Может, всему виной наша неспособность признавать собственные ошибки. А может, сказывается желание противопоставить себя миру. Ведь если мы признаем, что наш брак — дерьмо, значит, мы частично признаем, что насмарку пошла вся наша жизнь. Столько лет отдано ошибке? Требуется большое мужество, чтобы это признать. Вот мы и защищаем свой брак, оправдываем его, пока окончательно не припрет. Лично на меня в этом плане сильно повлияла смерть отца. Почему-то тогда я особенно остро ощутил, что нельзя жить с человеком, которого презираешь. Даже если очень боишься остаться один. Жизнь — слишком дорогая вещь, чтобы растрачивать ее на презрение.

— Да, ты прав. Это ужасно — презирать мужа или жену. А ведь я так и жила все эти годы. Бог мой, как это мучительно!

— Ты помнишь ту осень, когда мы вернулись из Германии? — Я киваю. — Еще немножко, и между нами бы начался настоящий любовный роман. Ты, кажется, даже этого хотела, да и я был готов принять условия игры, к чему еще не был готов в Гейдельберге. Там я был не в состоянии завязать интрижку, хотя и знал про Диди. Знаешь, почему я не стал форсировать события?

— Нет. Почему?

— Если бы мы стали с тобой настолько близки, мне бы пришлось рассказать тебе про Беннета, а мне этого очень не хотелось.

— О, Майкл! — восклицаю я, спрыгивая со стула и бросаясь ему на шею. Я благодарна ему за то, что есть еще в мире люди, для которых интимная близость и секс — это не пустой звук.

Майкл обнимает меня, и мы стоим некоторое время обнявшись, слегка раскачиваясь и оплакивая прошлое: потерянные годы в Германии, несложившуюся личную жизнь и нашу несостоявшуюся близость. А потом он разжимает объятие, нежно, но решительно.

— Я приготовлю на обед куриную печенку, хорошо?

— Хорошо, — разочарованно говорю я. — Вообще-то я думала, что мы с тобой займемся любовью — после стольких-то лет.

Майкл улыбаясь стоит в дверях.

— Если ты через месяц не передумаешь, то обязательно займемся, я тебе обещаю. Но сейчас ты так возбуждена… Я не хочу пользоваться твоим состоянием.

— Каким еще состоянием? — спрашиваю я, слизывая слезы с уголков губ.


На кухне он рассказывает мне польские анекдоты и смешные случаи из собственной практики. На сковородке шипит печенка, а сердце разрывается от боли: все в мире против меня. В такие минуты особенно важно иметь друзей. Особенно таких, которые готовят для тебя куриную печенку.

— Помнишь, как я сломала ногу?

— Как же я могу об этом забыть? В гипсе ты была жутко сексуальной! Помню, как-то раз у тебя поверх гипса была надета черная сетка, а на коленке красовалась алая роза из бархата. А ведь ты всегда была ко мне неравнодушна, ну скажи!

— Ты же сам знаешь, что неотразим! — говорю я, вкладывая в эти слова не только иронию. В этот момент я вспоминаю всех мужчин, с которыми меня связывала нежная дружба, шутливые и приятельские отношения. Ну почему мой муж — тот единственный человек, с которым мне не о чем говорить?

— Знаешь, что самое неприятное во всей этой истории?

— Я как-то не уверена, что хочу это знать…

Наступает пауза — мы внимательно слушаем, как шкварчит печенка на плите.

— Ну так как?

— Нет… А впрочем, расскажи. Пусть я буду знать все! — отвечаю я. Мне хочется снова вскрыть мои едва затянувшиеся раны, насыпать на них соли и орать от боли до тех пор, пока не выкричу ее всю до конца.

— Машина Пенни стояла под вашими окнами почти все время, что ты лежала в больнице.

Его слова производят желаемый эффект. Я снова принимаюсь плакать; глубоко сдавленные рыдания, кажется, исторгаются из самых глубин естества: из печенок, селезенок и даже половых органов. Майкл вновь обнимает меня, и мы долго стоим так, едва заметно покачиваясь на каблуках.

— Брось ты этого ублюдка, — наконец говорит он, — и возвращайся ко мне. Хорошо?


Дома я спрашиваю Беннета, как это у него хватило наглости злиться на меня из-за ноги, хотя сам он, не испытывая ни малейших угрызений совести, трахался с Пенни все время, пока я лежала в больнице. Он спокойно выслушивает меня, поначалу, кажется, даже не понимая, о чем идет речь. Он со свойственной ему методичностью чистит зубы, а я сижу на крышке унитаза и с ненавистью гляжу на него. Наконец он вынимает зубную щетку изо рта.

— С тобой вечно что-то приключалось, нарочно, чтобы досадить мне, — говорит он, словно и не задумываясь над тем, какой смысл имеют его слова.

— Досадить тебе! Тебе?! Это ты, если помнишь, решил покататься по льду. И это все была твоя затея!

— Подумаешь, переспал с бабой, — большое дело! Доктор Стейнгессер считает, что это вовсе не является поводом для расторжения брака.

— Какого брака?! — Я срываюсь на крик. — О каком браке ты говоришь? О твоем браке с доктором Стейнгессером? или о тех муках, которые я тут терплю с тобой?!

— Очень забавно.

— Совершенно не собираюсь тебя веселить, — я поднимаюсь с толчка, иду в спальню, ложусь в постель и с головой прячусь под одеяло. Я лежу, упиваясь своим праведным гневом.

Слышно, как Беннет методично выключает повсюду свет, закрывает двери и окна, шаркая своими шлепанцами. Наконец он залезает в постель и ложится рядом со мной. На некоторое время воцаряется тишина; мы лежим, прижавшись друг к другу, как мумии в саркофаге. Царь с царицей. Два хладных трупа. Холодный мрамор могилы.

Наконец я говорю:

— Немедленно убирайся из этой постели, иначе, клянусь, я пойду на кухню, возьму нож и отрежу тебе яйца. Мне не нужен развод, я просто хочу кастрировать тебя. Вот так. И только не нужно интерпретировать мои слова: я говорю то, что имею в виду. УБИРАЙСЯ ИЗ ЭТОЙ ПОСТЕЛИ!

Тут Беннет схватил подушку и рванул в комнату для гостей.


Медленно текли минуты. Текли часы. У меня дрожали губы, а слезы по щекам стекали в уши. Я вспомнила песню, которую мы пели в школе: «Слезы льются прямо в уши, потому что я лежу на спине и плачу о тебе-е-е», — но теперь она почему-то не казалась мне смешной. Кто-то прошел по улице с транзистором, который гремел так, что на время заглушил рев кондиционера.

Это конец, низшая точка падения. Спать поодиночке в одном доме, не пытаясь даже утешить друг друга, приласкать. Одиночество еще более глубокое, чем до того, как мы познакомились с ним. Лучше уж быть монашкой или, наоборот, рыскать по притонам в поисках мимолетных ночных свиданий. Нет ничего хуже одиночества, возникающего на руинах мертвого брака. Супружеская постель становится плотом, плывущим по морю, где нет спасения от акул; планетой, где задыхаешься без атмосферы. Некуда пойти. Некуда. Душа камнем падает в пустоту.

Но вдруг из этой ледяной холодности рождается горение плоти, которая в полный голос заявляет о себе. Женщина, дошедшая до последней степени унижения, медленно встает из постели, на цыпочках проходит через гостиную и тихо заползает в узкую гостевую кровать, в которой лежит какой-то посторонний мужчина, ее законный супруг. Голубой свет луны едва проникает в комнату через тяжелые шторы. Старый кондиционер стрекочет, как целая стая сверчков, и она прижимается к его едва теплому, чужому телу.

Они могли бы случайно познакомиться в баре — и в этом есть что-то сексуальное, возбуждающее.

— Эй, что ты делаешь? — спрашивает он.

— Возбуждаю тебя, — отвечает она.

— А мне показалось, что ты хочешь меня кастрировать.

— Хочу.

Серьезность ее тона как-то сразу достигает цели. Это их известный, отработанный прием. Ее поломанные кости, вечные несчастья, его привычная жестокость, даже садизм… Все это возбуждает ее. Он — насильник, ночной громила, рассыльный из магазина, забежавший на минутку, чтобы оставить заказ. Они действуют грамотно и спокойно. Ее рука проникает в пижамные штаны. Он нащупывает ее влагалище и грубо засовывает туда палец. Ей больно, но боль — это именно то, чего она хочет сейчас. Она, как на шарнирах, вращается на его пальце; свободно поворачиваясь в постели, она берет в рот его твердый член, едва подавляя желание откусить его, и не видит вокруг ничего, кроме этого истекающего кровью живого корня, целого фонтана крови, бьющего струей на небесно-голубую постель. Но вместо этого она ласкает его языком, покусывает зубами, вовремя останавливаясь, чтобы не причинить боль. Он стонет. Он и напуган, и возбужден. Его можно брать голыми руками, но она не может — такой момент. Лучше уж пусть ей будет больно самой. Вот он грубо трогает клитор, и она слабеет от желания. Она ненавидит, презирает его, но хочет, чтобы внутрь к ней забрался его странный член, похожий на корень диковинного растения. А он уже наготове и только ждет условного сигнала, темный, как старый пень, чуть искривленный, почти недвижимый — или мертвый. Вид его еще сильнее возбуждает ее. Он лежит молча, неподвижно, человек, которого в момент эрекции подстерегла смерть, а трупное окоченение сделало член твердым, как гранит. Она взбирается на эту твердыню, вращаясь и медленно раскачиваясь на ней, словно это искусственный член. Оргазм расходится по телу женщины большими концентрическими окружностями — так расходятся круги по воде, когда спокойную гладь озера вдруг прорежет свалившийся откуда-то сверху огромный валун. Тут неожиданно и мужчина срывается с места и несется, несется вперед — чтобы не пропустить, ухватить вовремя свой оргазм, как будто он спрятан где-то внутри и ему еще нужно его отыскать, поймать на крючок и удержать, словно это извивающаяся, норовящая сорваться рыбешка. Вот, поймал. Нет, еще не совсем. Вот, клюет. Мужчина вслепую нащупывает его, но — нет, возобновляется ритмическое движение. Еще мгновение. Вот сейчас.