Сверкающий хромом и никелем лифт со стеклянными стенками доставил нас на верхний этаж, где Ральф «жил». Мы попали в темный холл с шоколадного цвета плюшевыми стенами, такого же цвета ковровым покрытием и обитыми бархатом креслами, расположенными вдоль стен. (Кто-то, должно быть, сказал ему, что шоколадный — это истинно мужской цвет.) Маленькие лампочки, вмонтированные в шоколадного цвета потолок, выхватывали из темноты отдельные предметы: голову Будды, который, должно быть, был в шоке от того, в какую компанию он попал; часть средневекового надгробия с эпитафией; пергаментный свиток, на котором какой-то полоумный калифорнийский калиграф вывел слова сочиненной Фрицем Перлсом гештальтской молитвы: «Ты делаешь свое дело, я делаю свое…» (Интересно узнать, что археологи будущего скажут об этом.)

Ральф провел нас в гостиную, больше напоминающую пещеру и выдержанную все в тех же шоколадно-коричневых тонах, и зажег камин (в Калифорнии это делается просто — под дровами расположена газовая горелка). Потом он включил квадрофоническую систему — песнопения какого-то восточного братства, — раздал сигареты с марихуаной, на которые, должно быть, потратил целый день, — а может быть их заранее скрутил какой-нибудь хиппи-табачник, — и отправился на напичканную электроникой такую же шоколадную кухню, чтобы приготовить кофе и посовещаться со своим восточным слугой.

— Подождите, ребята, вы еще не видали Джакуззи, — сказала Лиана, глубоко затягиваясь и пуская сигарету по кругу.

— Что еще за Джакуззи? — спросила я.

Через некоторое время мы все уже были раздеты и варились в булькающей и пузырящейся воде, налитой в огромную красного дерева лохань, словно цыплята в кастрюльке с бульоном. Сквозь увитую бугенвиллеями решетку в потолке было видно звездное небо, а внизу под нами били ключи, отчего горячая ароматная жидкость бурлила у нас между ног, вызывая вполне однозначные желания. От наркотиков мы уже успели совершенно обалдеть, распевавшие гимны монахи тоже слегка ошалели, а Ральф продолжал раскуривать все новые сигареты. Кофе по-ирландски лилось рекой. «Так бывает только в раю. Или в Калифорнии», — подумала я.

А тем временем Ральф начал речь, ту сбивчивую и бессмысленную речь, которую только сильно под градусом и можно произносить, но в тот момент я уже не могла понять, кто из нас сумасшедший — он или я.

— Важно, — назидательно говорил он, — победить в себе чувство собственника, брать и давать, испытывать наслаждение и боль, как если бы все мы плыли в одной лодке, словно части одного организма, — а ведь мы и есть части единого организма…

— Похоже, он хочет устроить групповуху, — прошептал Джош, — и я даже не знаю, как поступить. Я хочу сказать, он не обидится, если мы откажемся?

Голос Джоша доносился откуда-то из подземелья.

— Не знаю, чего он хочет от нас, — прошептала я в ответ, — но я чувствую, что над ним можно здорово посмеяться, если принять его тон и это дурацкое гештальтское словоблудие.

— Станьте частью воды, станьте пузырьком, станьте паром, воспаряющим к небесам, — продолжал разглагольствовать Ральф.

— Кажется, я стал цыпленком, попавшим в бульон, — с усмешкой сказал Джош.

Ральф был в восторге:

— Станьте куриным бульоном! — возопил он в порыве экстаза.

Джош издал горлом булькающий звук и закончил курлыканьем, отдаленно напоминающим «ку-ка-реку».

Ральф пришел в исступление.

— А ты стань морковкой, — приказал он мне.

— Я не знаю, как это — быть морковкой!

— А ты попробуй, — покровительственно сказал Ральф. — Главное — не напрягайся.

— А что делает морковка?

— Морковка? — переспросил Ральф. — Морковка просто морковит.

— Ага, — сказала я, — понятно.

— Ну так давай! — сказал Ральф.

— Подожди, дай войти в образ, — минуту-другую я посидела молча, чувствуя, как между ногами бьет обжигающая струя.

— Ну? — нетерпеливо спросил Ральф.

— Я уже, — ответила я.

— Но ведь ты просто сидишь и все, — сказал он.

— Я морковлю, как умею, — огрызнулась я. — И вообще, кто ты такой, чтобы судить, как надо морковить? чтобы указывать мне? Как хочу, так и морковлю. Это мое конституционное право!

Джош помирал со смеху, и Лиана тоже. Я продолжала морковить с гордо поднятой головой.

— Здесь есть над чем подумать, — многозначительно отозвался Ральф.

Когда мы настолько пропитались водой, что кончики пальцев сморщились и побелели, а колени дрожали от струящейся воды, Ральф позвонил, и вошел японец, который принес полотенца и очередную порцию кофе по-ирландски.

— Он не только прислуживает, — в некотором смущении пояснил Ральф, — но и проповедует «дзэн».

— Как это, должно быть, удобно, — проговорила Лиана. — Может, пригласим и его?

— Он ненавидит воду, — поторопился ответить Ральф.


В гостиной горел приглушенный свет, и все мы были такие обалдевшие, что просто лежали вповалку у камина и молча смотрели на огонь. Мы с Джошем гладили друг друга по спине в том замедленном темпе, который создает только наркотический дурман.

— Интересно, нас туда снова пригласят? — прошептала я. — У меня от воды уже одно место заплесневело.

— Я тоже об этом подумал, Пух, — ответил Джош. — Сейчас вот-вот начнется разгул, не хватает только кровати. Как ты думаешь, мы всегда будем благочинными, добропорядочными евреями?

— Верноподданными, — слабо отозвалась я.

В это время Ральф с Лианой, почему-то решив, что мы не собираемся заниматься любовью, улизнули в спальню. Мы остались одни. Пролетали часы, годы, десятилетия. Мерцал огонь. Я гладила Джоша по спине. Он гладил меня. Неожиданно на пороге возник голый Ральф и сказал:

— Кстати, тут есть еще одна спальня. Давайте провожу.

Он отвел нас в очередную комнату, выдержанную в шоколадных тонах, со стеклянным потолком и покрытой меховым покрывалом огромной водяной кроватью. «Любит — не любит», — мигала неоновая скульптура на столике у изголовья. Рядом лежал наполовину использованный тюбик с противозачаточной суспензией и жуткий на вид розовый французский презерватив, утыканный резиновыми колючками. Красноречивые свидетели сексуальности хозяина дома.

Изысканные черные простыни на кровати были слегка помяты: очевидно, Ральф и Лиана занимались здесь любовью с утра. Мы с Джошем легли, укрылись меховым одеялом и нежно обнялись. «Любит — не любит», — продолжал мигать ночничок.

— Как бы вырубить эту чертовщину? — сказал Джош.

— Вряд ли нам это удастся, — предположила я. Мне так не хотелось его от себя отпускать. Под назойливое мигание «любит — не любит» мы вновь обнялись.

— Ты знаешь, — начал Джош, — всю жизнь мне твердили, что не в деньгах счастье. Но без них не было бы ничего этого, мы бы никогда не оказались здесь, не увидели ни Джакуззи, ни бассейна, ни причудливой мебели. Ведь так?

Я засмеялась и еще крепче прижалась к нему. У него был такой трогательный, такой милый взгляд на вещи. Он умудрялся оставаться самим собой в мире масок, когда естественность и честность почти совсем вышли из моды.

Меня не мучила совесть из-за Беннета. Совести было не за что меня упрекнуть. Это не было ни изменой, ни любовной интрижкой. От жизни с ним сохранилось лишь смутное воспоминание.


Мы проговорили всю ночь. Джош расспрашивал меня о моей жизни и рассказывал о себе. Он не хотел заниматься любовью, он хотел поговорить.

— Понимаешь, в момент экстаза я утрачиваю контакт, — объяснил он. — Я весь отдаюсь наслаждению и ухожу в себя.

Я поняла. Я понимала все, о чем он говорил. Впервые в жизни я ощутила, что значит быть мужчиной, вырасти с трепетным, готовым мгновенно отозваться на ласку органом между ног, опасаться женщин и в то же время страстно их желать, постоянно слышать, что мужчина должен быть сильным, и чувствовать себя слабым и уязвимым, мечтать обрести в женских объятиях покой и бояться попасть впросак. Я всегда считала мужчин бесчувственными — может быть потому, что встречавшиеся мне в жизни мужчины не умели выразить своих чувств. И еще я презирала мужчин, презирала за их самодовольство, за высокомерие, за их вечное стремление сдерживать себя. Женщины в этом смысле честнее. А мужчины к тому же слишком самовлюбленные, все их интересы направлены на себя. Но вот передо мной мужчина, который попытался разобраться в себе и, разобравшись, решил поделиться своими открытиями со мной. Что это, новое поколение? Или просто Джош? Что бы там ни было, мне это нравилось. В наших отношениях не было фальши, дешевого кокетства, игры. Мы были просто друзья, беседующие наедине, болтающие всю ночь напролет.

Мы вспоминали детство, летние скаутские лагеря, школу, родителей. Мы удивлялись, зачем евреи воспитывают своих детей такими хрупкими, такими ранимыми. Привив детям страх перед вполне обычными вещами, родители-евреи начинают делать вид, что хотят оградить их от жестокости мира. Не вынимай тост из тостера ножом: тебя может током ударить! Не поджаривай кукурузные зерна на огне: брызнет масло и попадает в глаз! От этого можно ослепнуть. А если не ослепнешь от масла, попавшего в глаз, то умрешь от масла, зараженного бутулизмом! А если от этого не умрешь, то умрешь от зараженного бутулизмом консервированного тунца! Но если этого удастся избежать, то отравишься ртутью и все равно умрешь! Если и ртутью не отравишься, то порежешь палец, когда будешь открывать консервную банку, так что немедленно сделай прививку от столбняка! Мы согласились в том, что с молоком матери впитали ужасы и унижения, пережитые нашими родителями в гетто и концлагерях, и живем теперь, парализованные страхом, так что о приключениях нам остается только мечтать.

Оказалось, что нам одними и теми же словами было доложено о том, откуда берутся дети.

— Откуда ты знаешь, что твой организм замужем и может родить ребенка? — спросил Джош у матери и старшей сестры, когда ему было шесть. Они посмеялись над ним, точь-в-точь как мои мать и сестра, когда я задала им такой же вопрос.

— Как это свойственно нашему сословию! — засмеялась я. — Ведь среди известных нам людей не было женщины, которая родила бы ребенка без мужа.

— Именно так, — отозвался Джош. — Я, помню, часами просиживал над вопросом: «Ну откуда же их тела знают?» Я на самом деле был озадачен.

— И я тоже, — поразилась я такому единомыслию. — И я тоже, я тоже.

Я словно обрела брата-близнеца, с которым меня разлучили в детстве. Все, что говорил один из нас, находило мгновенный отклик в душе другого; иногда мы понимали друг друга без слов, и в конце концов нам стало казаться, что мы никогда не разлучались, а были вместе всегда. Может быть, мне когда-нибудь и надоест мой двойник, но сейчас, когда после восьми лет враждебности и молчания меня поманил этот светлый образ, я была согласна попытать счастья, я была согласна на все! Мысль, что мне придется коротать в одиночестве всю жизнь, приводила меня в отчаяние.

— Я должен все-таки признаться тебе кое в чем, — сказал Джош в половине шестого утра.

— В чем?

— Я тайный противник эмансипации женщин.

— Да кто из вас сторонник? И большинство мужчин этого вовсе не скрывает.

— Я серьезно, — настойчиво повторил он. — Я не хочу тебя обидеть, но когда одна девчонка сказал мне: «Слушай, я никогда не кончу, если ты не потрешь мне клитор», — я почувствовал, как мое мужское достоинство рассыпается в прах. Я думал, что для этого вполне достаточно засунуть туда член. Я ничего об этом не знал, и мне было неприятно, когда мне об этом сказали.

И тут я с ужасом вспомнила о прошлой ночи, когда так и не смогла испытать оргазм. «Старая кляча, — подумала я, — опять ты связалась с беспомощным, безнадежным неудачником…»

На мгновение воцарилась тишина. Булькала вода в кровати.

Джош (хмуро): Разубеди меня. Скажи, что все это пустяки.

Но я не ответила ему.

Джош (печально, с обидой в голосе): Я раскрываю перед тобой душу, рассказываю такое, чего никогда никому не решился бы рассказать, признаюсь в том, чего сам стесняюсь, а ты даже не пытаешься успокоить меня…

— Мне кажется, — сказала я, помедлив, — что все мужчины чувствуют то же самое, просто все боятся об этом открыто сказать.

— Может быть и так, — отозвался Джош.

— Господи, как трудно быть откровенным даже с человеком… который тебе небезразличен!

— Ты ведь хотела сказать: «Которого любишь», — но в последний момент струсила?!

— Пожалуй, ты прав, — неуверенно ответила я.

— Я тоже тебя люблю, — выпалил он, — да что толку? Ты старше на шесть лет, у тебя есть муж, есть известность… К тому же мне нравятся худенькие и длинноногие, вроде манекенщиц.