Но ни стойки, ни бара — тоже не было.
Что произошло? Да не знаю я, Господи! За эту неделю, что мы с Катей прожили в летнем доме Мемоса на острове Эгина, мы вовсе не чурались дружеской близости. Было естественным и безопасным, когда он подавал мне руку, помогал выйти из моря и одолеть крупную прибрежную гальку. Он мог даже поцеловать меня в щеку, благодаря за московский холодный свекольник, который я готовила. Даже когда мы вместе заплывали в море далеко от берега, и вода, рассекаемая сильными движениями его тела ударялась о меня, я не испытывала волнения, будоражащего чувства «в одной волне». Да и какие волнения могли быть в нашем возрасте от толчка воды или пожатия руки? Ни разу я и, уверена, он не испытали чувственной близости в этих местах. Она осталась там, за годами, за временем, ставшим иным, как иными стали и мы.
Там, на Эгине, это были просто жесты. Не прикосновения, не касания, чья легкость сокрушительней ударов.
Это случилось сейчас. Негаданно, бездумно обнажив: не было разлуки длиной в десятилетия, не было разных, не соприкасающихся жизней. Ничего не было. Были мы. Те же, что в день горького прощания. Те же, кому казалось, что это — навсегда. Кому не смешны романсовые уверения «до гроба».
Разумеется, эти годы, после того, как я узнала, что Мемос уже не мой, что он принадлежит другой женщине, я не прожила безгрешной монахиней. И вот что интересно: я никогда не ревновала к незнакомой мне «его жене». Наши отношения казались мне не только из другой жизни, у которой нет аналогий, они были из мира с иной системой измерений.
Я никогда не ревновала его и к прошлому «до нашему». Напротив, все его подробности имели бесценный смысл, узнавание их — щемящим сердце открытием. Я даже Катю назвала так в честь первой возлюбленной Мемоса.
Разумеется, я не жила монашкой.
У меня были ни к чему не обязывающие романы, даже короткие приключения в командировках. Как положено. Как положено свободной, моложавой женщине, вращающейся «в кругах».
Может, оттого, что я никогда не хотела выйти замуж, мои поклонники, чувствуя, что их вовсе не собираются «оседлывать», как раз и хотели на мне жениться. Женская свобода всегда полагает жажду замужества, сколько бы героини романов ни уверяли партнера в своем неприятии брака. Свободная женщина всегда источает флюиды этой жажды. Мужчины чуют. Они начинают бессознательно бояться женской привязанности.
И тогда женские достоинства мгновенно обращаются в пороки. Красота становится демонстративной доступностью, доброта — навязчивостью. Самое опасное — домовитость. Казалось бы, женщина, любящая дом, — как раз то, что нужно для женитьбы. Ан нет.
Один мой приятель рассказывал: «Как только вижу, что она рвется постирать рубашки, понимаю: все, надо завязывать. Рубашки — верный признак грядущей неволи». Эти «рубашки» я даже описала как-то.
Я не хотела стирать рубашки. Я не хотела замуж. Я вообще со своей работой, разъездами и неустроенным бытом не годилась на роль жены. И все они хотели на мне жениться.
Оттого, что я была свободна в выборе и уходе, все мои романы и связи были в радость. Не в счастье, но в радость. Я могла позволить себе роскошь — не ложиться в постель с нежеланным мужчиной.
Но никогда, никогда не рушилась земля, не летело все в тартарары, я не глохла, не слепла, превращаясь в одно желание.
Такое было лишь в той, прошлой жизни. И еще теперь у стойки бара на пароме, влекущем меня от Эгины в Афины. Такое могло быть только с Мемосом. И ни с одним другим мужчиной.
— Пойдем на палубу, — сказал он хриплым непослушным голосом.
…Мы стояли на палубе, и навстречу нам надвигался Пирейский порт. Он уже не виделся ожерельем бледных огоньков, он взрывался, подобно праздничному фейерверку, изобилием цвета, света, их перекличкой, переброской, перемигиванием, слиянием и разобщением. Неоновые рекламы и вывески, точно великанские шутихи, обрызгивали многоцветьем отсветов плотную черноту неба, разбивались о плотную черноту воды.
Порт ликовал, и чудилось, что пестрые толпы танцуют на асфальте под грохот музыки.
Но я-то знала, что это празднество прощания, прощания навсегда, даже если нам предстоит еще встреча. А порт силился скрасить его веселым карнавалом нарядных огней.
Мы не целовались, не сжимали друг друга в объятиях. Просто стояли, и Мемос держал меня за плечо, едва прижимая к себе.
Но палуба все равно рушилась из-под ног, огни Пирейского порта то вздымались разом, то меркли до черноты, и мы, оглушенные и немые, смотрели на них, не видя.
— Как ты жила? — наконец произнес Мемос.
Я не ответила.
Что я могла сказать? Чтобы ответить на этот коротенький вопрос, надо было отвести его в ту мою жизнь, где я так и сяк тасовала три составляющих: Память, Голос, Письма.
Память, которой он был обязан служить, как служила я.
Голос, его голос и так оставался с ним, не становясь плотью прошлого.
Письма, бесконечные письма, что я писала, не зная адреса, не отправив ни одного.
Чтобы ответить, нужно было перенести Мемоса в те вечера, которыми управляла я. В одиночку моей тюрьмы, не его.
Чтобы ответить, нужно было отбросить годы, возраст, наши теперешние жизни.
Я не ответила, только сказала, помедлив:
— Вот и Пирей. Завтра — Москва.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
— Назначь мне свидание, — попросила я. — Не синандисис, а именно рандеву.
Мемос стоял на два шага впереди меня, глядя перед собой, на храмы. Я видела только его спину, обтянутую синей рубахой, и кисти рук, обхвативших торс.
Греческое слово, втиснутое в английскую фразу, должно было, по моему замыслу, произвести впечатление. Я готовила эту фразу. Я отыскала «синандисис» в словаре. Но он обернулся и ничего не сказал.
Совсем жалобно я попросила еще раз:
— Ну пожалуйста…
— Пойдем туда, — сказал Мемос.
Мы пошли вверх по розовой дороге, натертой крошкой армянского туфа. Теперь храмы Гегарта придвинулись к нам вплотную.
Ежедневно мой вечер может начинаться так. Я могу повернуть голову и увидеть за окном деревья Чистопрудного бульвара, точно обрызганные из пульверизатора первой мелкой листвой. Но все равно мы будем идти к храмам Гегарта. А в проеме окна мне может открыться изваяние Грибоедова, и я замечу, как ранняя осень прикрепила снежный воротник к застывшим складкам его плаща. За окном, моим московским окном, могут хлестать неутомимые дожди и проноситься недолговечные листопады. Но все равно мы будем идти вверх по дороге, розовой дороге, натертой крошкой армянского туфа.
«Поверхность грязи была гладкой, будто ее катком укатали. И только когда ты вытаскивал ногу, возле нее дыбились коричневые волны. Они так и замирали на секунду-другую. Гладкая грязь упиралась в горизонт, и он все полз и полз, дальше и дальше. Сзади, слева от меня, Сотирос снова закричал:
— Вы идиоты! Вы слепые! Вы что, правда ничего не видите? Вон же деревня. Вот, вот, смотрите, там огни…
Теперь я уже понимал: его начали мучить миражи…»
Каждый вечер Мемос может рассказывать мне об этом, и каждый вечер только его голос заполняет мою комнату. Если вдруг зазвонит телефон и Бося, мой редактор, начнет торопливо отчитывать меня: «Ты бы еще на десять страниц развела. Ведь номер смонтирован, и, я говорил, нужен материал на пять страниц. Там же фотография на полполосы. Что я, слепой текст буду ставить?» — все равно он не заглушит голос Мемоса. Прервет на минуту — и все. Может случиться — Кирюха откроет дверь и заорет: «Физичка накрылась. Раздобыта задачка из спецшколы. Два доктора наук, решая, испустили дух. Завтра смотрите представление «Позор Евдокии, или Утро стрелецкой казни». Ваш сын, мадам, в роли палача-мстителя». Так может случиться — ведь мой сын за семнадцать лет своей жизни не приучился стучать в дверь и не врываться ко мне, даже когда я работаю. Но и это ничего не значит. Мемос повторит для меня: «Теперь я уже понимал: его начали мучить миражи…»
«Дорогой, это почти невероятно, но однажды я уже шла с тобой по той афинской улице, над которой плыли медленные гробы. И горели костры, и люди плясали у костров всю ночь, и на площади Конституции толпа стояла на коленях, а две девушки в черном держали забрызганное кровью полотнище. Две девушки в черном, как два тоненьких древка этого странного флага.
Сейчас, дорогой, это кажется мне почти невероятным, как встреча душ в иных веках и иных воплощениях. Ведь когда я писала тот очерк об Аспасии Папатанасиу, я даже не знала, что ты существуешь на свете, хотя сегодня мне кажется, что мое существование без тебя ирреально и что я была не я, а кто-то, носивший мое имя.
Я посылаю тебе вырезку с этим очерком. Может быть, и тебе покажется, что я шла тогда по той афинской улице…»
Каждый вечер я могу сесть к столу и начать так письмо к Мемосу. Рядом могут быть разложены блокноты и листки с началом очерка, привезенного из последней командировки. Я допишу очередную фразу: «Он достал карманный фонарик и лучом света ощупал стену блиндажа. Луч уперся в слова, выбитые штыком в бетоне: «Амаяк Манукян».
А потом я отложу страницу и буду писать на другой: «Дорогой, это почти невероятно, но однажды я уже шла с тобой по той афинской улице…»
Каждый мой вечер теперь слагается из этих трех составляющих: Память, Голос, Письма. Уже год, как моя жизнь разъята на дневное существование, в котором все идет своим чередом: редакция, работа, Кирюхины отметки, редакция, работа, Кирюхины школьные страсти, командировки, возвращения, командировки; и моя вечерняя жизнь, в которой существуют только Память, Голос, Письма.
Все, что происходит со мной днем, сплошь и рядом от меня не зависит. Тут течение событий обусловлено, как принято говорить в печати, «своими объективными закономерностями». Но вечерами управляю я.
Я могу так и сяк тасовать это имущество, на которое обладаю монопольными правами и которое у меня нельзя ни отнять, ни даже покуситься на него. Больше у меня ничего нельзя отнять. Больше того, что отнято. У меня отнят Мемос. Я не знаю, возвратят ли мне его. Два должника обычно не склонны возвращать долги: смерть и история. Смерть необратима, а история на своих гигантских маршрутах не успевает оглядываться по сторонам, чтобы заметить кого-то торчащего у обочины, кого она однажды обобрала.
Я не знаю, жив ли он. Но он существует в моей памяти, и ее хватит на всю мою жизнь, хотя календарное измерение событий, связавших нас, укладывается в один тот месяц.
Я не знаю, жив ли он. Но его голос, окруженный прерывистым дыханием, изъеденный никотиновым кашлем и годами молчания, — его голос существует во плоти рядом со мной. Магнитная пленка нисколько не изменила даже тембра, хотя Мемос и не подозревал, что я записываю его.
Я благословляю ту минуту, когда в тот вечер мне пришло в голову включить магнитофон. Теперь голос существует, существуют эти теплые связи бытия, если они даже тянутся за край физического существования.
Я не знаю, жив ли он. Но я пишу ему письма и педантично вкладываю в конверты вырезки с моими очерками, потому что он просил присылать ему все. Я пишу письма, хотя не знаю точно, куда нужно адресовать их. Но если бы я и могла написать: «Афины. Тюрьма асфалии», или: «Остров Юра. Концлагерь», — письма не могут достичь адресата.
Но я пишу письма, они часть моего вечернего существования. А вечерами управляю я.
Я могу сто раз так и сяк тасовать Память, Голос, Письма. Я могу сто раз слушать о том, как закричал Сотирос, я могу снова и снова подниматься по розовой дороге и заново писать: «Дорогой…» Я могу делать это в любом порядке, потому что нельзя ничего отнять и потому что вечерами управляю я.
— Потянемся, — сказал Влад и решительно встал со стула.
— Потянемся, — сказал Саня и вынул из кармана спичечный коробок.
— Могли бы хоть раз в жизни вспомнить, что вы мужчины и освободить меня, — сказала я.
— Напротив, — возразил Генка, — на этот раз нет нужды тянуться. У шефа сидит грек, на которого тебе сама судьба уже вытянула жребий.
— Ладно. Тяните. — Саня швырнул коробок на стол. Плоскую спичечную коробку с изображением зеленого петуха.
Когда в редакцию приезжал какой-нибудь гость, мы всегда тянули жребий — кому «гидовать» его. Вообще-то, в наши корреспондентские обязанности это не входило, но шеф наш из зарубежной поездки привозил обязательства пригласить в Москву очередного деятеля, и заботы по его московскому времяпровождению ложились на нас. Шеф наш, Борис Иванович, в просторечии — Бося, считал такие контакты «лучшим каналом информации». Однако рытье таких каналов для самого Боси как заведующего международным отделом было обременительным. Тут требовались мы, чернорабочие-землекопы.
"Касание" отзывы
Отзывы читателей о книге "Касание". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Касание" друзьям в соцсетях.