— Но ведь это чертовски трудно. Мало кому удавалось средствами экрана рассказать о поэте.

— Именно. Идею передать можно. А вот найти пластический адекват стихотворной строке… Все получается прямолинейно и иллюстративно. Не говоря уж о сложности воссоздания творческого процесса, субстанции иррациональной и часто бесконтрольной…

— Да, не припомню, кто с этим совладал… Разве что Томас Манн и Феллини. Ну что ж, дерзай.

— Дерзай и убеждайся в собственной бездарности. Не весело. Но уж взялся — куда денешься. Но интересно, не отпускает.

Мемос не поставил Моцарта. Он поставил бетховенскую «Героическую», и музыка, сразу не уместившись в пространстве комнаты, вышла через открытое французское окно на плиты двора и дальше, к кованой ограде, за которой к морю спускается улица с покоробившейся спиной, похожей на пересохшее речное дно.

Вдоль улицы стояли деревья в белых цветах. Они тоже спускались к морю, держа на вытянутых ветвях соцветия, как зажженные канделябры. И казалось, что именно они, а не уличные фонари освещают кремнистый спуск.


— Ка-тя-а! — донеслось с моря и камешком, пущенным по плоской воде, эхо подкатилось к берегу, зарывшись в прибрежную гальку.

Мы все четверо, разомлевшие после пляжа и горячего душа, потягивали изъятое из холодильника вино.

— Ка-тя-а! — снова донеслось с моря.

Все бросились на балкон.

К берегу шла яхта. Белая яичная скорлупка с гребешком красных парусов. Слегка покачиваясь, она как бы ступала по воде, шла по морю, как посуху, отчего и вода казалась твердым блестящим куском исступленно-яркой бирюзы. Да, такого цвета воды я не видела ни в одном море.

Алый отсвет парусов, пронзенных светом, ложился на воду, растекался пятнами крови какого-то огромного морского животного. Склоняя нос, яхта подлизывала распластанную кровь, бессильная дочиста вылизать море. Позади два холмика далеких островов почтительным эскортом сопровождали яхту, чем подчеркивалась торжественность хода.

На какой-то миг меня обожгло чувство уже виденного однажды: судно явилось в алом оперении парусов.

Но я не могла вспомнить, откуда пришло видение. И эта невозможность ухватить его памятью делала пришествие яхты еще более загадочным.

На яхте в полный рост стоял человек. Он был одет во все белое, и даже издалека было видно, что это не обычное яхтсменское спортивное обмундирование, а некий наземный костюм. Что за костюм — не разобрать. Но в этом фантастическом антураже костюм представлялся одеждами. Не одеждой, а одеждами.

— Ка-тя-а! — закричал человек и помахал рукой.

От яхты до берега было еще метров двести. Человек нагнулся, повозился у борта и выбросил в море какой-то тяжелый предмет: на месте падения взорвались брызги. Видимо, бросил якорь. Потом он снова вышел на нос яхты, выпрямился во весь рост, и, как был, в одежде, нырнул в море.

Минуту-другую его не было видно, и все мы дернулись в напряженном волнении. Все, кроме Кати. Она беспечно взирала на происходящее. Якобы видела такое каждый день.

Но вот обрисовалась фигура плывущего. Голубоватое от цвета воды тело мощно шло к берегу, раздвигая руками какие-то неведомые подводные препятствия.

Человек вынырнул, в несколько махов достиг берега, по-собачьи отряхиваясь, рассыпая брызги, и двинулся к нашему дому.

Все вглядывались, пытаясь узнать его. Но, видимо, никому не был знаком чудаковатый пловец в белом облипающем костюме, с гривой длинных черных волос.

Когда он остановился под балконом, Катя равнодушно, опять-таки будто не ждала ничего иного, сказала:

— Да это же господин Захариадис.

Теперь узнала и я. Ага, это отсутствие резинки, стягивающей прежде его волосы, помешало сразу распознать прибывшего.

Узнал и Мемос:

— Привет, Антонис, заходи.

Он поднялся и, не здороваясь ни с кем, обратился к Кате:

— Узнала меня?

— Конечно, дело привычное, — невозмутимо ответила она.

Все мы засмеялись. Мы с Мемосом приветственно, Панайотис несколько напряженно. Захариадис продолжал не замечать нас.

— Я пришел к тебе из легенды, — голосом оракула сказал он Кате.

— Какой еще легенды? — Катя скучающе посмотрела на него.

— Из русской легенды. Так приходил к возлюбленной знаменитый русский революционер. Вместо паруса он натянул красное знамя, помнишь?

— Нет такой легенды, — Катя не принимала игру.

Захариадис несколько стушевался.

— Но мне рассказывал ее русский яхтсмен. В России все знают эту легенду. Правда, госпожа Троицкая? — он, видимо, меня опознал.

И тут Катя разразилась хохотом:

— О, господи! Этот придурок сварил похлебку из Грина с Буденным! — бросила она мне по-русски и продолжала хохотать.

Тут я вспомнила судно в алом оперении парусов и красное пятно крови, расплывшееся по воде. Гриновским «Секретом» явился мне китобоец во время охоты на китов в Охотском море.

Мне стало обидно за Захариадиса, за его неоцененную Катей затею и я тоже по-русски сказала ей строго:

— Уж молчала бы, знаток! Буденного на корабль усадила. Конника-то.

Она отмахнулась:

— А, один черт. Скажи спасибо, что вообще помню твоих красных командиров.

Русская перебранка была тут ни к чему, Мемос, почувствовав это, сказал Антонису:

— Между прочим, здравствуй, — он обнял его и беззлобно выругался, — черт тебя дери, вымочил всего.

— Здравствуйте, господин Захариадис, — вежливо сказал Панайотис. — Выпить хотите?

Тот помотал мокрой гривой:

— Нет. Предлагаю всем морское путешествие. Моя большая яхта стоит в порту. — Он был явно разочарован, что его выдумка с алыми парусами не произвела на Катю должного впечатления. Она только спросила:

— Где вы красные паруса раздобыли?

— Если хочется… — многозначительно начал Антонис, но Панайотис заключил как бы наивно:

— Особенно миллионеру.

Захариадис будто не слышал.

— Так едем в порт, машина внизу.

— Как, милый? — нежно спросила Катя Панайотиса.

— Отчего же, поезжай. Яхта классная, известная на весь Пирей. — Панайотис даже не посмотрел на нее.

— Что значит «поезжай»? Я без тебя никуда не поеду. — Катя прижала щеку к его груди.

Скуластое лицо Захариадиса чуть дрогнуло, но в голосе не проклюнулось ни раздражения, ни ревности:

— Так я и зову всех, как, дядя Мемос?

Я-то понимаю, что для Катьки и безучастие к парусной феерии, и этот приступ нежности к Панайотису были обыкновенной женской игрой. Этой чертовой малявке легко давалось то, чего не умела я прежде, даже став зрелой женщиной, не говоря уж о молодых годах. Снова выручил Мемос.

— Поезжайте, поезжайте. Я что-то устал после пляжа.

Тут уж я подхватила:

— Да, не стариковское это дело — прогулки на яхтах. Мы лучше займемся ужином. Вернетесь — все вместе поедим.

— Не понял, — поднял брови Антонис, — что значит «стариковское»? — Он и правда не понял. — Какое это имеет отношение к возрасту? А ужин? У меня на яхте прекрасный повар.

— Твой повар не умеет готовить русскую еду. А Ксения мне обещала русский ужин, — улыбнулся Мемос.

Они уехали. А мы с Мемосом остались. Мы сидели на балконе и молчали. Я думала о том, что, может, Катька и не разыграла по-женски всю пьесу. Может, им, сегодняшним, и не дано принять роскошный жест в отношениях мужчины и женщины? Может быть, любовные игры, как и сама любовь, — не про них?

Бог ты мой, чтобы стало со мной, если бы некогда Мемосу довелось прийти ко мне под алыми парусами! Какой Ассолью была бы я ему!

Но сейчас я была просто пожилой женщиной, сидящей на балконе старого друга. Собиралась готовить ему русский ужин.

— Каков буржуй-то! А? Рыцарь! — сказала я.

— А какова Прекрасная Дама! — сказал Мемос.

Мне хотелось заклеймить Катьку — Прекрасную Даму, хотелось посетовать на то, что этим молодым не дано прочувствовать того, что когда-то выпало мне. Впрочем, не только им, но, вероятно, и таким, как Катин отец, как Василий Привалов. Кирюхину жизнь тоже не сотрясала любовь. Просто он однажды привел в дом неприметную девчушку и сказал:

— Знакомься. Это — Надя. Она, между прочим, готовится стать матерью моего сына и одновременно твоего внука. Извините за бестактность в ваш адрес, моложавая леди. Но, как порядочный человек… далее по тексту.

Девчушка покорно выслушала весь пассаж. Они поженились и вот уже почти двадцать лет мы живем вместе. Насколько я понимаю, Кирюху истинные страсти так и не тронули, даже на стороне, хотя по каким-то деталям я понимала, что легкие интриги его не миновали. Надя же не замечала ничего: в отношениях с ней Кирилл был образцовым мужем. Меня даже удивляло, что его нисколько не тяготит Надина заурядность, необразованность и отсутствие чувства юмора. Но — что? Вот Босю тоже не тяготили эти качества в Ляле. Наверное, так даже лучше. Спокойнее.

Мне же Надя младшей подругой не стала, хотя мы никогда не ссорились. А вот Катька, маленькая Катька, в подружку выросла.

Я назвала ее Катериной в честь первой любви Мемоса. Мне чудилось, что когда девичество настигнет ее, оно закрутит вокруг ее тела невидимый смерч, как у той; что кто-нибудь поразится ее непредсказуемости. Все-то знали: имя дано в честь любимой подруги Кати Москвиной. Правда была известна только мне. Катя выросла непохожей ни на ту, ни на другую. А вот подружкой стала — на удивление откровенна со мной. Вообще, видимо, многое ей во мне нравилось. Даже здесь, на пляже могла сказать:

— Ох, бабка, все-таки ты — молоток. Тельце-то у тебя: хоть в бикини на подиум, — и жестом конского барышника похлопывала по моей спине.

Все это я могла рассказать Мемосу, когда мы сидели на балконе его дома на Эгине, и горбы далеких островов путешествовали у горизонта.

За эту неделю стали уже ритуальными наши молчаливые сидения на балконе, особенно в час заката. Здесь не было двух одинаковых закатов. Пока солнце стояло еще высоко, была видна вся шкура моря — пестрая, от серого в полоску до синего. Низкие, тонущие острова означали водную беспредельность. Только видимый с Эгины Пелопоннес, как спящий кит, чуть похлопывал хвостом по воде.

Закаты Эгины трудились лишь во имя нашего ритуального созерцания. Роскошные закаты, неутомимые в выдумке подробностей.

Этот был не хуже прочих.

А какие закаты подступали к островам, огражденным колючей проволокой концлагерей, тоже греческим островам? Да и были ли они доступны созерцанию? Ведь созерцание — привилегия свободной праздности, праздности или завидного, мучительного труда художника, к которому он сам приговорил себя, обрек. А на что обрек себя Мемос, вычеркнув из жизни годы и годы?.. Что получил взамен?

— Тебе не жалко потерянных лет? — спросила я и сама испугалась непредвиденной смелости и прямолинейности вопроса. Но он ответил просто, будто мы продолжали давний разговор:

— Конечно, жалко. Но ведь выбора не было.

— Был выбор, а если тогда и казалось, что — нет, сейчас-то можно все оценивать уже здраво.

— Что именно?

— А то, что биться с мировым злом — детская затея. То, что все, как у Экклезиаста, все равно возвращается на круги своя. У трагедий нет опыта.

Мемос снисходительно, как ребенку, улыбнулся:

— А вот это — чушь. У трагедий есть опыт, и он не бесполезен. Даже кровавое образование — образование. Оно дает умение противостоять злу, пусть уже иным поколениям. Вот когда в Греции в 1936 году фашизм пришел к власти, только горстка интеллигенции нашла в себе силы для протеста. В 65-м король Константин покончил с народным правительством, а только один поэт Новас подыграл королю. А «Полковникам» пришлось и того хуже.

Я внутренне сжалась. Мемос говорил то, что я когда-то писала ему. Почти теми же словами, разве что в моих рассуждениях было больше «публицистического пафоса». Но он же не мог знать об этом, я не отправляла ему писем. Неужели это моя оголтелая любовь дала мне в разлуке, на расстоянии угадывание его мыслей. Это и есть всесилие любви?

Но теперь я была другой. Не просто разлюбившей, а понявшей многое и узнавшей цену лозунгам и идеологическим проповедям.

— Нет простого противостояния злу, — сказала я. — Нет без собственного идеала, который злу противостоит. Но беда в том, что идеалы, которые провозглашали мы, оказались блефом, словами, плакатными пустышками. А за ними — те же жестокость, лицемерие, запрет на мысль. Нужно жить в России, чтобы понять, что полжизни отдано лжи. Это не менее горько, чем годы, отданные лагерям. Тебе этого не понять.

— Отчего же? — он помолчал. — Ваши лозунги и ваши иллюзии во многом были и моими. И мое прозрение через вашу историю мне было достаточно мучительно, поверь. Но почему «отданы лжи»? Ты ведь писала о фашизме, о глобальных проблемах. Разве и они были блефом?