Армада часов сообщила мне точное время – восемь утра. Я вспомнил о своей миссии и, не зная, как начать, промямлил:

– Бернадетта… С вашим мужем случилось несчастье. Ничего страшного, он в больнице. Вы только не бойтесь, его жизнь вне опасности.

Мадам Бернарден никак не отреагировала. Ее глаза по-прежнему смотрели на меня. Я счел нужным объяснить:

– Он пытался покончить с собой. Я ему помешал. Понимаете?

Поняла ли она – этого я так и не узнал. Ее голова опустилась на тюфяк. Поэт сказал бы, что у нее был задумчивый вид, – на самом же деле никакого вида у нее не было вовсе.

Обескураженный и растерянный, я трусливо сбежал. В конце концов, свой долг я выполнил. Чем еще я мог помочь?

Когда я вышел из соседского жилища, чистота воздуха поразила меня, ослепила даже сильнее дневного света. Как я мог дышать в этом смрадном логове? Все-таки хорошо быть среди живых.

В Доме Жюльетта бросилась мне на шею.

– Эмиль, я так боялась за тебя!

– Есть новости из больницы?

– Да, ему уже лучше. Послезавтра его выпишут. Врачи пытались выяснить, что толкнуло его на этот шаг. Он ничего не ответил.

– Меня бы удивило обратное.

– Еще они спросили, намерен ли он повторить попытку. Он сказал «нет».

– В добрый час. А они знают, что он сам доктор?

– Понятия не имею. А что? Это что-нибудь меняет?

– Мне кажется, самоубийство врача должно привлечь особое внимание.

– Больше любого другого?

– Возможно. Ведь в каком-то смысле это нарушение клятвы Гиппократа.

– Расскажи лучше, как восприняла это Бернадетта.

Я поведал ей о последних нескольких часах и с особенным удовольствием живописал интерьер дома Бернарденов. Жюльетта фыркала от омерзения и хихикала одновременно.

– Как ты думаешь, мы должны о ней позаботиться? – спросила она.

– Не знаю. А вдруг от нас ей будет больше вреда, чем пользы?

– Надо ее хотя бы накормить. Давай отнесем ей суп.

– Жидкий шоколад?

– На десерт. И большую кастрюлю овощного супа на первое. Думаю, ест она много.

– То-то будет у нее праздник. Сдается мне, она проведет два чудесных денька, пока мужа нет.

– Как знать? Может быть, она его любит.

Я ничего не сказал, но про себя подумал, что любить Паламеда невозможно.


В Мове мы скупили чуть ли не весь запас овощей, что был в лавке, и, вернувшись из деревни, сварили целый котел супа. Я смотрел, как бурлит и бьется о стенки кастрюли овощной потоп, выплевывая на поверхность ошметки лука и сельдерея, – ни дать ни взять шторм на море с кружением водорослей и планктона. Я представлял себе будущее этой океанской баланды в утробе кисты: настоящий завтрак кита – и по качеству, и по количеству.

Около полудня мы с Жюльеттой понесли поднос за речку. Груз был тяжеловат даже для двоих: котел супа и кастрюлька шоколадного соуса. Войдя в кухню, моя жена залилась нервным смехом:

– Это еще хуже, чем я представляла по твоему рассказу!

– Вид или запах?

– Все!

На первом этаже никого не было. Мы поднялись наверх: мадам Бернарден так и лежала на тюфяке. Спать она не спала, но и ничего не делала: безмятежный покой заменял ей все занятия. Жюльетта кинулась к ней с соболезнованиями, искренность которых меня удивила:

– Бернадетта, я все время думала о вас. Я восхищаюсь вашим мужеством. Из больницы уже звонили: вашему мужу лучше, он вернется послезавтра.

Мы так и не узнали, поняла ли Бернадетта, да и слушала ли: она стерпела поцелуй моей жены, не сводя глаз с кастрюльки. Ее нюх безошибочно опознал содержимое. Только что такая спокойная, она заквохтала и потянулась щупальцами к предмету вожделения.

– Да, мы приготовили для вас два супа. Начать надо с большого, а второй на десерт.

Но туша и слышать ничего не желала. Что ж, в конце концов, без разницы, в каком порядке она будет есть. Жюльетта дала ей кастрюльку с соусом – соседка засучила ногами, захлюпала слюной. Щупальца сомкнулись вокруг сокровища и подняли его к ротовому отверстию. Она выпила содержимое одним глотком, урча и подвывая, точно помесь бородавочника с кашалотом.

Зрелище ее удовольствия было одновременно и отрадным, и омерзительным. Уголок рта моей жены улыбался, в то время как другой превозмогал тошноту. Киста поставила пустую кастрюльку, вылизав стенки до первозданной чистоты. Длинный язык высунулся еще раз, чтобы собрать капли с подбородка и усов. И тут произошло нечто в высшей степени трогательное: мадам Бернарден испустила вздох – долгий вздох блаженства с легкой примесью разочарования, оттого что счастье так быстро кончилось.

Жюльетта налила в миску овощного супа и подала ей. Бернадетта с любопытством принюхалась, попробовала языком – похоже, наша похлебка ей понравилась. Она вылакала ее, булькая, точно слив кухонной раковины.

– Надо было приготовить протертый суп, – сказала моя жена, увидев, что ошметки зелени, не попавшие в ротовое отверстие, повисли на подбородке, точно выброшенные прибоем водоросли.

Соседка между тем, звучно, по-мелвилловски, отрыгнув, улеглась на тюфяк. На миг мне почудилось в ее взгляде выражение королевы-матери, отпускающей своих подданных: «Благодарю вас, добрые люди, а теперь ступайте».

Она закрыла глаза и тотчас уснула. Ее храп сопровождался теперь звуками пищеварения, шумного, как стиральная машина. Все это было трогательно и тошно.

– Оставим кастрюлю и пойдем, – шепнул я жене.


На следующий день Жюльетта приготовила протертый суп.


Два дня кряду мы находили котел опустевшим, а мадам наполненной. Свою комнату она покидала только по нужде – слава богу, в этом ей не требовалось помогать.

– Если хочешь знать мое мнение, Бернадетта переживает сейчас самые счастливые дни в своей жизни.

– Ты так думаешь? – спросила жена.

– Да. Во-первых, твои супы, несомненно, лучше стряпни ее мужа, а поскольку еда – главное в ее жизни, эта перемена для нее чудо из чудес и настоящая революция. Но еще лучше – что мы оставили ее в покое. Я убежден, что Паламед силой заставляет ее вставать и спускаться в гостиную без всякой надобности.

– Зачем бы ему это делать?

– Чтобы отравить ей жизнь. Это его любимое занятие.

– Может быть, еще для того, чтобы помыть ее. Или переодеть.

Я рассмеялся, вспомнив ночную сорочку мадам Бернарден – гигантское платье из полиэстера в цветочек с кружевным воротничком.

– Как ты думаешь, может, нам ее выкупать? – предложила Жюльетта.

Мне на миг представилась ванна, полная белесой плоти.

– Давай лучше оставим это ее мужу.


На третий день позвонили из больницы: нам дали добро на воссоединение семьи.

– Я поеду один. Ты пока свари суп кисте.

За рулем машины я думал, какая это глупость – ехать за ним. «Надо было оставить его там», – вертелось в голове.

В больнице меня заставили подписать целую кипу каких-то непонятных бумаг. Неустрашимый месье Бернарден ждал меня в коридоре. Он сидел на стуле, придавленный вселенской тоской. При виде меня лицо его приняло давно знакомое мне недовольное выражение. Он ничего не сказал, поднял свою тушу со стула и последовал за мной. Я заметил, что в больнице никто не постирал его одежду, на которой так и остались следы рвоты.

По дороге в машине он тоже не проронил ни слова. Меня это вполне устраивало. Я рассказал ему, что мы кормили его жену в его отсутствие. Он не реагировал, ни на что не смотрел; не иначе, отравление газом лишило его и того немногого, что еще оставалось от умственных способностей.

День был чудесный, начало апреля, как его описывают в школьных учебниках, с распускающимися цветами, легчайшими, как героини Метерлинка. Я подумал, что, случись мне выжить после попытки самоубийства, такая дивная весна проняла бы меня до слез: вся эта просыпающаяся жизнь показалась бы напоминанием о моем собственном воскресении и примирила бы мою душу с этим миром, который не удалось покинуть.

Но Паламед, судя по всему, был далек от этого. Я никогда не видел его настолько сосредоточенным на себе.

Я остановил машину перед его дверью и, прежде чем уйти, спросил, не нужна ли ему помощь.

– Нет, – угрюмо буркнул он.

Стало быть, дар речи сосед сохранил – и был одарен ею все так же скупо.

Вопрос, вертевшийся у меня на языке, невольно сорвался с губ:

– А вы знаете, что это я спас вам жизнь?

И тут впервые месье Бернарден ошеломил меня красноречием. Нет, он не обновил свой словарный запас, но паузу и взгляд использовал, как заправский ритор. Устремив оскорбленные глаза прямо в мои, он молчал нестерпимо долго, а когда продолжительность моего апноэ показалась ему достаточной, сказал только одно слово:

– Да.

И, отвернувшись, вошел к себе.

Скованный ледяным холодом, я вернулся в Дом. Жюльетта спросила, как он себя чувствует.

– Как обычно, – ответил я.

– Сегодня я сварила больше супа, чем вчера. Я оставила его на виду, на столе.

– Очень мило, но впредь пусть справляются сами.

– Ты не думаешь, что ему будет приятно, если я стану готовить вместо него?

– Жюльетта, неужели ты еще не поняла: ему ничто не приятно!


На следующий день кастрюля стояла под нашей дверью; к содержимому не притронулись.

Это был отказ от дома.


Шли недели. Вопреки моим опасениям, сосед не пришел к нам ни разу. Он вообще носа не высовывал из дому. А между тем этот солнечный апрель был подобен вызову: мы с Жюльеттой часами просиживали в саду. У нас вошло в привычку обедать там и даже завтракать. Мы подолгу гуляли в лесу, где птицы исполняли нам «Весну священную» в обработке Яначека[9].

Паламед же выходил только для того, чтобы съездить на машине за покупками. Деревенская лавка была единственным социальным звеном его жизни.

Наступил май, самый сентиментальный месяц – говорю это без тени иронии: я, извечный горожанин, безудержно наслаждался жеманными ужимками природы и не пренебрегал ни единым штампом. Банальный букетик ландышей вызывал во мне бурю самых искренних чувств.

Я рассказал жене легенду о сиреневой роще – о ней напомнило мне буйное сине-белое цветение сада. Жюльетта заверила, что в жизни не слышала такой прекрасной истории, и мне пришлось тешить ее этой сказкой каждый день.

Месье и мадам Бернарден, очевидно, были равнодушны к этой весенней лубочной картинке: мы ни разу не видели, чтобы они выходили в сад. Их окна всегда были наглухо закрыты, как будто они боялись выпустить наружу свою бесценную вонь.

– Какой тогда смысл жить в деревне? – недоумевала Жюльетта.

– Не забывай, он поселился здесь, чтобы скрыть от людей свою жену. На цветочки Паламеду плевать с высокой колокольни.

– А она? Я уверена, что она любит цветы и была бы счастлива на них посмотреть.

– Он стыдится ее и не хочет никому показывать.

– Но мы-то уже знаем, на что она похожа! А кроме нас никто ее не увидит.

– Счастье Бернадетты его мало волнует.

– Какой негодяй! Держать бедняжку взаперти! Как только мы это терпим?

– Что мы, по-твоему, можем сделать? Он в своем праве, законов не нарушает.

– А если мы придем за ней и выведем погулять, это будет нарушением закона?

– Да ты видела, как она ходит?

– Ей и не надо ходить. Мы посадим ее в саду, пусть посмотрит на цветы и подышит воздухом.

– Он никогда на это не согласится.

– А мы его и не спросим! Возьмем нахрапом, придем и скажем: «Мы за Бернадеттой, она погостит денек у нас на террасе». Чем мы рискуем?

Хоть и без особого энтузиазма, но я был вынужден признать, что она права. И после обеда мы постучали в дверь соседей (мир перевернулся, подумалось мне). Нам никто не открыл. Я заколотил в дверь что было мочи, по примеру Паламеда зимой, но я не обладал его силищей. Никакого ответа не последовало.

– Подумать только, а я-то считал себя обязанным ему открывать! – воскликнул я, дуя на саднящие кулаки.

В конце концов Жюльетта просто толкнула дверь и вошла. Меня поражало мужество этой шестидесятипятилетней девочки. Я вошел следом. Смрад в этом кошмарном жилище, кажется, еще усилился.

Месье Бернарден сидел, развалившись, в большом кресле в гостиной, со всех сторон окруженный часами. Он посмотрел на нас с устало-раздраженным видом, словно хотел сказать: «Какие, однако, назойливые соседи», – ну знаете ли, чья бы корова мычала!

Не сказав ему ни слова, как будто его и не было, мы поднялись наверх. Киста лежала на тюфяке. На ней была розовая ночная сорочка в белых ромашках.

Жюльетта расцеловала ее в обе щеки.

– Пойдемте на прогулку в сад, Бернадетта! Денек чудесный, вот увидите.