Как часто мы превратно толкуем язык цветов. Только теперь я понял горестный вопль. Все в ней было немым укором, она цеплялась за стену, как за подол платья королевы, роняя синие грозди, точно горькие слезы, – и я слышал ее упрямую мольбу: «Жизнь есть долгий мучительный стон, неизбывная мука, избавьте меня от нее!»


Сколько я ни возражал самому себе, ни один довод не выдерживал критики: нет никакого смысла ему жить, нет никакой причины ему не умереть, а у меня нет никакого оправдания, чтобы его не убить.

Я выбрал день летнего солнцестояния – признаю в этом уступку дурному вкусу, но мне так не хватало мужества, что некая ритуальная торжественность была необходима. Для того и нужны обряды, чтобы укреплять решимость слабых духом. Без их пышности не было бы великих свершений.

Принятое решение меня успокоило, или, вернее, изменило суть моей тревоги, но уже от этого мне полегчало.

Совершить задуманное я намеревался ночью, ибо ночной Эмиль Азель был одновременно сумрачнее и смелее дневного. Жюльетте я ничего не сказал.


Я дождался, пока на небосводе не осталось и воспоминания о свете. Моя жена спала крепким сном. Я перешел речку по мосту. Двери дома соседа были заперты на ключ. Я выбил локтем окно в гараже, как в тот раз, когда думал, что спасаю месье Бернардена.

Поднявшись на второй этаж, я вошел в чулан, служивший спальней моему палачу. Его кровать выглядела монументом неудобства. Было темно, но я видел впотьмах, как кошка, и сразу разглядел открытые глаза лежащего толстяка. Я был прав, полагая, что он страдает бессонницей.

Впервые он не смотрел на меня с недовольным видом. Из глубин его апатии всплыло что-то похожее на облегчение: он знал, зачем я пришел.

Он ничего не сказал, и я ничего не сказал; какие разговоры, мы же не в опере. Выступив посланником Смерти, я взял не косу, но подушку. И недрогнувшей рукой совершил акт сострадания.

Никто и представить не может, до чего это легко.


Когда тучный человек семидесяти лет от роду умирает в своей постели, никто не задает вопросов.

Я спросил у полицейских, можем ли мы с Жюльеттой взять под свою опеку жену покойного, – возражений не было. Нам даже сказали, что мы отзывчивые люди.

На похоронах Бернадетта выглядела вполне презентабельной вдовой.


Нет ничего медлительнее больничной бухгалтерии. В конце сентября пришел счет за лечение Паламеда в начале апреля, после попытки самоубийства. Я тогда поставил на бланках свое имя и подписал их – с меня теперь и требовали деньги.

Я заплатил с улыбкой. Мне это казалось справедливым: в конце концов, если бы я в свое время не имел глупость вытащить его из гаража, не было бы и счета из больницы.

К тому же после смерти соседа я испытывал к нему дружеское расположение. Известный синдром: мы любим тех, кому делаем добро. В ночь со 2 на 3 апреля я думал, будто спас жизнь месье Бернардену.

Зато 21 июня я не рисовался, не мерил чужую участь своей меркой, не совершил подвига, который снискал мне бы уважение нормальных людей, нет – я пошел наперекор своей природе, поставил спасение ближнего превыше своего собственного, не имея никаких шансов на одобрение со стороны себе подобных, попрал свои убеждения, что немногого стоит, но еще и преодолел свою врожденную пассивность, что куда существеннее, дабы исполнить желание несчастного человека, – дабы исполнилась его воля, а не моя.

Наконец-то я поступил благородно: лишь то благородство подлинное, которого никто не может понять. Когда доброта становится предметом восхищения, она перестает быть добротой.

Ибо в ту ночь летнего солнцестояния я в истинном смысле слова спас жизнь Паламеда Бернардена.


Жюльетта ничего не знает. Я никогда ей об этом не скажу. Заподозри моя жена, что человек, который делит с ней ложе, – убийца, она умерла бы от ужаса.

В своем счастливом неведении она сочла кончину соседа благом: ей больше ничто не мешало заботиться о Бернадетте. Дом Бернарденов не узнать: он теперь светлый, чистый и хорошо проветренный. Каждый день моя жена проводит не меньше двух часов с кистой. Она приносит ей домашнюю еду, цветы, книжки с картинками. Не раз она предлагала мне пойти с ней; я отказываюсь: от одной мысли, что придется, чего доброго, лицезреть купание Бернадетты, у меня стынет в жилах кровь.

– Она моя лучшая подруга, – сказала мне Жюльетта через несколько месяцев.

Графиня де Сегюр прослезилась бы от умиления.


Сегодня идет снег, как и год назад, когда мы переехали сюда. Я смотрю на кружение белых хлопьев. «Куда уходит белизна, когда растает снег?» – вопрошал Шекспир. Мне кажется теперь, что это и есть вопрос вопросов.

Моя белизна растаяла, и никто этого не заметил. Когда я поселился здесь, в Доме, двенадцать месяцев назад, я точно знал, кто я: безвестный скромный учитель латыни и греческого, чья жизнь пройдет, не оставив следа.

А сейчас я смотрю на снег. Он растает и тоже не оставит следа. Но теперь я понял, что в нем заключена тайна.

О себе же я теперь ничего не знаю.

Пеплум

– Ищите, кому выгодно преступление. Помпеи, погребенные под пеплом Везувия в семьдесят девятом году нашей эры, стали чудесным подарком для археологов. По-вашему, кто мог такое подстроить?

– Недурной софизм.

– А если это вовсе не софизм?

– Вы о чем?

– Вам это никогда не казалось странным? Погибнуть могли тысячи других городов. Однако будто случайно подвергся разрушению самый роскошный и совершенный среди них.

– Фатальное стечение обстоятельств – не такая уж редкость. Если горит библиотека, то не какая-нибудь районная, а Александрийская. Или, например, переходят улицу красавица и дурнушка: угадайте, кто из них попадет под колеса?

– Вы меня не поняли. Если бы я имела в виду разрушение как таковое, можно было бы рассуждать о фатальности. Но мы же говорим об удаче!

– Да. Понятное дело, не вы же погибли при извержении вместе с этими бедолагами.

– Они вовсе не бедолаги. По тем временам они были богатыми людьми.

– Ну-ну. Скажите еще, что им повезло!

– Речь совсем не об этом. Я пытаюсь вам втолковать, что, если бы современных археологов спросили, какой из городов они бы хотели спасти от разрушения, они бы выбрали Помпеи.

– И что? По-вашему, вулкан прислушался бы к мнению современных археологов?

– Вулкан – нет.

– А кто же тогда?

– Понятия не имею. Я просто говорю, что это слишком очевидно. Это не могло быть случайностью.

– Получается, это извержение заказали и оплатили современные археологи? Не знал, что у них такие тесные деловые отношения с Гефестом.

– В данном случае скорее с Кроносом.

– Ах, ну да!

– Современные археологи не могли вызвать извержение, произошедшее двадцать веков назад, это ясно.

– Значит, вы снимаете с них вину?

– С них – да.

– «С них – да»: что кроется за этим загадочным ответом?

– Вопрос.

– Какой?

– Могли ли археологи будущего сделать то, чего желали бы археологи современности?

– Не понимаю.

– Вы просто не отваживаетесь понять.

– Может, будете столь любезны и отважитесь вместо меня?

– После открытий Эйнштейна путешествие сквозь века – всего лишь вопрос времени. В следующем тысячелетии оно станет возможным. Какое искушение для ученых будущего – изменить прошлое!

– Перестаньте. Эта теория из области фантастики, к тому же она не ваша.

– Знаю. Но тот, кто высказал эту идею, не рассматривал ее с точки зрения археологов.

– И правильно делал. Археология штука серьезная.

– Вы думаете? А если бы археологи были обычными туристами? Я, например, никогда не была в Помпеях.

– О чем тогда разговор?

– Просто эта мысль поразила меня. Сейчас объясню, в чем суть. Вы только что говорили о пожаре в Александрийской библиотеке: нам едва ли известно, какие шедевры там погибли. Вообразите – я подчеркиваю, вообразите, – что огонь пощадил бы труды одного-единственного писателя, причем выбрал будто случайно самого лучшего. Так вот, представьте, что сгорели все книги, кроме произведений самого блистательного мыслителя эпохи. Что бы вы на это сказали?

– Что так не бывает.

– И я того же мнения! Но ведь именно так и случилось в семьдесят девятом году.

– Не вижу связи.

– Но это же ясно как день! Огонь такая же слепая сила, как Время: ни тому ни другому не важно, что сокрушить – драгоценный предмет искусства или дешевую поделку. В Александрии огонь тоже вел себя отнюдь не как литературный критик. Так объясните мне, почему Время проявило хороший вкус и пощадило Помпеи?

– Вы ерунду городите! Если город построен у подножия вулкана, всегда есть опасность, что он погибнет в потоках лавы. Это естественно.

– Вы думаете, эти люди выбрали бы столь ненадежное место для постройки города, где сосредоточились всяческие развлечения и удовольствия и где расцветали таланты величайших мастеров?

– Какая разница, что я думаю: они это сделали. Это не первая и не последняя ошибка человечества.

– Я с вами не согласна. Античные градостроители были очень умны.

– Ну что ж, Барт сказал: «Глупости, совершаемые умными людьми, поразительны». Вот и доказательство!

– Согласитесь хотя бы, что моя гипотеза имеет смысл.

– Какая гипотеза? Вы ее даже не высказали.

– Высказываю: ученые будущего, которые смогут путешествовать в прошлое, несут ответственность за извержение Везувия в семьдесят девятом году. Мотив преступления – сохранить под пеплом и лавой великолепнейший образец античного города, более того – историческую сокровищницу искусства жить! Что вы об этом думаете?

– Думаю, вам надо отдохнуть. Я позвоню вашему издателю: он вас нещадно эксплуатирует.

– Не стоит, у меня вот-вот начнется вынужденный отпуск. Завтра я ложусь в больницу на срочную операцию.

– Отлично. Надеюсь, трепанация?

– Нет, увы. Я немного волнуюсь.

– Что-то серьезное?

– Нет. Но под общим наркозом, это меня и пугает. Погрузиться в небытие…

– То же произошло и с Помпеями.

– Умеете вы подбодрить.

* * *

Когда я проснулась, больницу невозможно было узнать. Моя палата оказалась размером с бальный зал. Я лежала в полном одиночестве. Кровать была подвешена на ремнях к потолку: стоило шевельнуться, и она начинала раскачиваться.

До пола было метра два. Прыгать страшновато. Когда же я очутилась внизу, боль в животе напомнила о перенесенной операции.

Ну и пусть. Не звать же из-за таких пустяков медсестру. Я направилась к двери. Открыла и провалилась в пустоту.

* * *

– Вы кто?

– Вам не следовало покидать комнату.

– Со мной что-то случилось?

– Можно сказать и так.

– Меня снова будут оперировать?

– Успокойтесь, вы здоровы.

– А когда меня выпишут?

– Выпишут? Вы не в больнице. Вы в храме, то есть у меня дома.

– Вы священник?

– Не совсем.

Молчание.

– Вы помните день накануне своей операции?

– А что? Я потеряла память?

– Отвечайте.

– Да, помню.

– В таком случае вы поймете, почему вы здесь.

– Вы из полиции? Я совершила какое-то преступление?

– По-вашему, я похож на полицейского?

– Кто знает? Они иногда переодеваются. Где я?

– Я уже сказал – в храме. Вы неверно задаете вопрос. Вам следовало бы спросить: «Когда я?»

– Меня оперировали утром 8 мая. Наверное, я долго спала, но, думаю, сейчас все еще 8 мая.

– 8 мая какого года?

– 1995-го. Пятидесятая годовщина окончания войны.

– Какой войны?

– Второй мировой.

– Кажется, что-то припоминаю. Увы, мне жаль вас огорчать. Сейчас не 8 мая 1995 года. Сегодня 27 мая 2580 года.

– Не зря я боялась анестезии.

– Я говорю совершенно серьезно. Понимаю, для вас это огромное потрясение, но вы не оставили нам выбора. Все дело в Помпеях.

– Помпеи! Вчера я разговаривала о Помпеях.

– Да, только это было не вчера. А 585 лет и 19 дней назад.

– А часов?

– Сейчас 18 часов 15 минут. Значит, это было 585 лет, 19 дней, два часа и восемь минут назад.

– А секунд?

– Это не шутка. И Помпеи – тоже.

– Вы археолог?

– Археологов больше не существует.

– А анестезиологи существуют? Мне бы им пару слов сказать.

– Вы не можете хоть раз в жизни забыть о своей драгоценной особе?

– Да вы просто нахал.