— Мадам, — произнес Казанова, — я счастлив видеть дочь столь прославленного философа.

Женщина повернулась на звук его голоса, ее синие глаза застилала пелена слепоты. Казалось, она прислушивалась к какому-то отдаленному шуму, возможно к двери, распахнувшейся на Феттер-лейн.

Казанова сел. Жарба подошел к окну. Над рекой проплывали тусклые и по-английски серые облака размером с огромные соборы. Доктор Леветт, очевидно, долгие годы спавший в своем костюме, тщательно протер пятно на бриджах у бедра. По всей вероятности, ни ему, ни мисс Уильямс больше не о чем было вести беседу. Сказав все, на что они решились, оба погрузились в молчание, не замечая гостей.

Шевалье задумался о том, способен ли он чувствовать себя в обществе англичан легко и непринужденно. Конечно, они богаты, а мужчины всегда были смелы и воинственны, но отчего они так меланхоличны и неряшливы? Возможно, на их характер повлияли и постоянные дожди, и мрачная религия, и нелюбовь к супам. Они хитрее французов, не столь приятны, как голландцы, хотя куда интереснее их, порочнее испанцев, упрямее немцев, лучшие политики, чем итальянцы. Добьется ли он успеха у таких людей?

Сверху донесся скрип. Через минуту к ним спустился Джонсон, огромный, как быстроходный катер, и в маленьком каштановом парике. Доктор Леветт внезапно пробудился к жизни, бросился к своему покровителю и снял с огня чайник, уже давно вскипевший на железной подставке над треножником. Джонсон поздоровался с гостями, тяжело опустился на стул, открыл рот и облизал губы, пока Леветт передавал чайник мисс Уильямс. Она налила чай, расплескав большую его часть по столу, и окунула пальцы в чашки, чтобы проверить, полны ли они. Наконец чашка оказалась у Джонсона, он зажал губами фарфоровый ободок и залпом выпил остывшую маслянистую жидкость, а потом вернул чашку мисс Уильямс, которая вновь с немалым трудом наполнила ее.

Казанова и Жарба принесли пирожные, миндальное печенье в цветной упаковке и испанские апельсины. Доктор Леветт с нескрываемым интересом посмотрел на провизию. Жарба разложил пирожные. Не хотите ли еще чая? Да, чай был нужен, у всех, кажется, пересохло в горле. Но вот в час дня в Лондоне пробили часы, и великий лингвист оживился — его чувства, дремавшие половину ночи и половину дня, вновь вырвались наружу. Он оперся кулаком о стол и тяжело вздохнул, окутав воздух струями пара.

— Почему, сэр, — начал он, содрал кожуру с апельсина и нарезал дольки на мелкие частицы острым ножом, вроде лежавшего в кармане у Казановы…

— Я люблю университет в Саламанке…

и:

— Некогда мне страшно досаждал человек, писавший стихи.

И позднее:

— Сэр, не включать в книгу какие-то подробности лишь потому, что люди могут вам не поверить, бессмысленно.

Шевалье успокоил рассудительный тон лингвиста. Он проникал сквозь слова, как тоник в крепком напитке, и вселял надежду, что мир по-прежнему стабилен, а самому Казанове не угрожает опасность исчезнуть подобно утреннему туману или невысказанному предложению. Дребезг и мерцание мира, которые он так часто улавливал после Мюнхена, были просто признаком переутомления, конечно, глубокого переутомления, но ничего иного и не следовало ждать после долгих недель болезни и полной неподвижности. Воспаление проникло в кровь, и врачи обследовали Казанову, точно кусок протухшего мяса. Когда человек становится старше, ему, естественно, требуется больше времени для выздоровления. Но сейчас, когда он так нуждался в отдыхе и лучше всего было бы уехать набраться сил в сельской местности, подальше от городских соблазнов, зачем-то ввязался в авантюру, в опасную сделку. Он не имел права в нее ввязываться, даже если ему очень хотелось этого.

Казанова взглянул на свои руки, вывернул ладони и уставился на их линии. Он приехал сюда, на маленький остров, чтобы излечиться, спастись, окрепнуть. Но что он пытался спасти? Какие-то воспоминания, обрывки, роман, мечту. Надо ли ему держаться за свое имя, сохранять собственный стиль? А главное, как теперь выпутаться из этой неразберихи, разорвать ослепившую его пелену и зажить своим умом? Как-никак он гражданин века Просвещения, а не дикий сицилийский крестьянин, для которого мир полон знамений. Шевалье сложил руки, словно книги, а потом быстро, чуть покраснев от стыда, скрестил пальцы и дотронулся ими до стола на удачу.

Они с Жарбой уже двинулись к выходу. Казанова поклонился доктору Леветту, поцеловал руку слепой мисс Уильямс, но лингвист, аккуратно собравший в карман апельсиновые шкурки, остановил его и спросил:

— Шевалье, вы больше не виделись с этой девушкой? Ее можно было бы пригласить ко мне на чай. Хотя злоупотреблять визитами не следует. Мисс Уильямс этого не одобрит.

Казанова обратил внимание на страстный взор Джонсона, почти такой же, как в Воксхолле. Правда, теперь его немного отрезвлял дневной свет.

— Она вас так восхитила? — с раздражением, горечью и разочарованием осведомился Казанова.

— Да, мсье, — откликнулся Джонсон и передвинулся в кресле. — Вы, наверное, подумали, что у меня иммунитет к женской красоте. И ошиблись. Моя жена умерла одиннадцать лет назад, ее бренная плоть покоится в земле, а дух воспарил в небеса. Однако, подобно всем мужчинам, я в равной мере и ангел, и кобель. Так вот, живущий во мне кобель не устоял перед девушкой в Воксхолле. Осмелюсь заявить, что вашему кобелю не стоит волноваться. Я вам не соперник. Не бойтесь. Я не украду ее у вас, хотя владею приемами обольщения.

Выйдя из дома на Флит-стрит, Казанова засмеялся переливчатым венецианским смехом.

— Скажи мне, Жарба, что он имел в виду? О каких приемах обольщения говорил? Видимо, он бросает им в глаза волшебную пудру, чтобы они от него не разбежались? Странный тип, какая-то ошибка природы. Пусть сидит, зарывшись в свои книги и в свою этимологию. И оставит ars amatoria[16] его знатокам. Неужели он всерьез вообразил себе, что может украсть у меня Шарпийон?

— Да это и невозможно, — откликнулся Жарба. — Пока что вы сами ею не владеете.

— Ты заблуждаешься, мой друг. Теперь с ней будут говорить мои деньги.

Они спустились по Ладгейт-стрит, обогнули собор Святого Павла, зашли выпить кофе в «Чайльд» и продолжили путь. Казанова прижал к носу надушенный платок, чтобы заглушить вонь от ям на Флит-стрит. Добравшись до Блэкфрайерз, они понаблюдали за постройкой нового моста. Подобно мосту Лэйбели в Вестминстере, его выстраивали с середины реки к берегам, так что недавно воздвигнутый овальный изгиб центральной арки высотой в сто футов выступал из воды, как поднявшийся мамонт, и его серая спина кишела человеческими блохами. Жарба вынул из камзола старенькую подзорную трубу, расчехлил ее, навел на резкость и вручил Казанове. После минутного колебания и мыслей о том, не принесет ли ему новые беды наследство капитана, шевалье приставил к глазу ее медную губу. Яркие краски, потные лица, блоки парбекского камня, веревки, снасти, груды древесины и разные хитроумные механизмы. Посреди толпы он увидел молодого архитектора Милна. Тот сидел за столом с разложенными на скатерти планами, циркулями, транспортирами, перьями и линейками, похожими на странные столовые приборы.

— Погляди, — сказал он, отдав подзорную трубу Жарбе. — Архитектор поглощает воздух. И когда тот испарится, его мост будет готов.

Какой простой, примитивной должна быть жизнь этих рабочих, подумал он, когда они отвернулись и зашагали к дому. Работа, сон. Достойный, бесхитростный труд. Знают ли они, как им повезло?

глава 17

Прошло чуть менее часа после их возвращения. Шевалье уселся в свое любимое кресло. Не успел он разрезать яблоко на четыре части, как дверь неожиданно распахнулась и в гостиную влетела Шарпийон, подобно амазонке. Она чуть не сбила с ног миссис Фивер и, не сводя с Казановы горящих зеленых глаз, сердито выпалила:

— Мсье, я знаю, вы заключили сделку с шевалье Гударом и намерены заплатить сто гиней за нашу ночь любви. Он передал это моей матери. Неужели он сказал правду?

Мари явилась к нему не одна. Ее, как и многих хорошеньких девушек, сопровождала подруга, тоже достаточно миловидная, но заметно уступавшая красавице Шарпийон.

— Добрый день, Мари, — растерянно поздоровался он. — Наверное, мисс…

— Лоренци, — ответила ее приятельница и улыбнулась.

— Лоренци. Прелестно, моя дорогая. Полагаю, что я был знаком с вашей матерью. Наверное, мисс Лоренци лучше подождать в другой комнате, где миссис Фивер угостит ее изысканными лакомствами и напитками. А вы и я, моя маленькая злючка, сможем свободно поговорить, как старые супруги.

— Супруги! — воскликнула Шарпийон, бросив взгляд на свою подругу. — Да лучше я выйду замуж за моего парикмахера!

Казанова дал знак Жарбе. Мисс Лоренци с явной неохотой позволила увести себя из гостиной.

— А теперь, Мари, давайте вести себя цивилизованно. Почему бы вам не присесть.

Она остановилась у окна и, казалось, затрепетала от дневного света. Немного замялась и устроилась в кресле у карточного стола.

— Могу я сказать, моя милая, какой приятной неожиданностью стал для меня…

— Вы считаете, что я покорно стерплю ваши оскорбления?

— Вы опять об оскорблениях? Ну, ну. Не надо так возбуждаться и негодовать. Шевалье Гудар — ваш друг. Он уже устраивал ваши дела прежде, не так ли?

— Тш-ш. — Она исключила Гудара из разговора, словно он был мухой, попавшей в вино. Надо признать, что она вновь устроила отличный спектакль и разыграла возмущенную невинность. Шевалье не помнил, доводилось ли ему видеть столь разъяренную женщину прежде. Но на сей раз он не растерялся. Если ее гнев неподделен, то в нем пылают искры страсти, и он сумеет воспользоваться моментом.

— Разве я мало предложил и вам этого недостаточно? — осведомился он. — Что же, я могу добавить еще двадцать пять гиней.

— Скорее я умру от голода.

— Сто пятьдесят. Вот мое последнее предложение.

— Вы думаете, что сумеете со мной сторговаться?

— Половина денег авансом. Половина после. Разве это не честная, абсолютно честная сделка?

Она повернулась и как будто хотела его чем-то ударить. Но нашла только колоду карт и швырнула их в него с такой силой, что они разлетелись сияющим облаком, словно голуби, в панике вспорхнувшие в воздух от полуденного выстрела пушки Сан-Маджоре. В ее глазах выступили слезы. Она встала и вновь со сжатыми кулаками приблизилась к окну. Казанова собрал карты, упавшие ему на колени, и другим, уже более мягким голосом произнес:

— Мари, если вы считаете себя обиженной, то я должен извиниться. Я лишь хотел поставить все на деловую основу.

— Вот как вы называете любовь, мсье? Для вас это сделка? И подобными сделками вы заработали свою репутацию? Великий Казанова, все чары которого в его кошельке и ни в чем больше!

— Ну, а как насчет вашей репутации, Мари? Как быть, например, с послом Моросини? Вряд ли подобный человек мог долго вздыхать у ног девушки.

— Моросини, — ответила она, тщательно взвешивая каждое слово, — был джентльменом.

— Вас продала ему собственная мать.

— Он был человеком чести.

— А вы были для него игрушкой.

— Мсье, это счастье быть игрушкой такого человека.

— В чем же тогда состоял его секрет?

— Вы способны думать только о деньгах и его не поймете.

— Неужели вы столь богаты и презираете мои деньги?

— Я не продаюсь, мсье, ни вам, ни кому-либо еще.

— Мы все продаемся, Мари. Короли и императрицы продаются по точным ценам.

— Кто же купит вас? И сколько это будет стоить?

— Я старше вас. И, соответственно, моя цена выше.

— Если цена возрастает с годами, то я уверена, вы заплатите двести гиней, чтобы посидеть на диване с моей матерью. И, возможно, цена моей бабушки — тысяча гиней?

— Какой вздор вы сейчас несете.

Что за черт! С какой стати она устроила этот спектакль, принялся размышлять Казанова, глядя на ее ходящие ходуном плечи. Сделка — просто другое определение «любви». Ни один мужчина не потянется к женщине в восемнадцатом веке без меркальтильных соображений, пусть самых тонких и изощренных. И кто знает об этом лучше Шарпийон, выросшей в такой семье? Однако он не относился к разряду мужчин, всегда плативших за женскую страсть. Когда-то и женщины платили за его услуги! Оставляли кошельки под подушкой и получали удовольствие, одевая его в камзолы, которые он никогда бы не смог купить сам. Они показывали его, будто приз, и тогда он действительно был призом — молодой человек с жадным, безграничным вкусом к жизни! Ну, а Моросини, по всем отзывам, походил на жабу. Невероятно, чтобы он мог привлечь к себе молодую женщину каким-то редким обаянием, отсутствовавшим у шевалье.