На таможне он назвался Сейнгальтом, шевалье де Сейнгальтом, гражданином Франции, и, конечно, солгал, не удержавшись от излюбленной привычки выдумывать себе разные имена. Это также была и политика. Он исколесил Европу вдоль и поперек и понял, что если брать в расчет основные части континента, тот отнюдь не велик. В путешествиях он познакомился с доброй половиной влиятельных и знатных особ из всех европейских стран, а фамилия «Казанова» фигурировала в десятках документов, упоминалась в секретных депешах и стала известна многим, пожалуй, слишком многим людям, так что ему не хотелось ею пользоваться. В каком-то смысле, хотя, разумеется, с изрядной натяжкой, он и правда считал себя гражданином Франции. Разве он сейчас не состоит на службе у министра Людовика XV, который пригласил его на ужин, угостил омарами в масле, дикими голубями с пюре из артишоков и во время этой изысканной трапезы поручил разузнать как можно больше о британском королевстве. Нам пригодятся любые ценные сведения, пояснил министр, — о флоте, скандалах, о недовольных тори. К тому же Казанову навсегда изгнали из Венецианского государства, и список его прегрешений был велик. Он развратил молодежь республики, предпочел драматурга Дзордзи аббату Шариа в год, когда группировку Шариа возглавлял Красный Инквизитор. Он каббалист и франкмасон, он довел до сумасшествия графиню Лоренцу Маддалену Бонафиде и так далее, однако при всех преувеличениях у грозного перечня имелась кое-какая реальная основа. В те дни каждый изобретал себя заново, это почиталось едва ли не за должное.

Он обмакнул перо в чернильницу и расписался — «Сейнгальт» в регистрационной книге для иностранцев. Чиновник засыпал подпись песком, откинулся на стуле и холодно улыбнулся.

— Это простая формальность, мсье, — заметил он. — Вы можете свободно проходить.


Карета герцога стояла рядом с таможней. Казанова был готов погрузить свой объемистый багаж в любую подходящую повозку и охотно принял предложение герцога отправиться в Лондон вместе с ним. Он почувствовал, как потеплело на улице. Они сняли плащи и открыли верхние окна кареты всего на дюйм-другой, а иначе задохнулись бы от налетевшей пыли. Его сиятельство, безукоризненно воспитанный человек, которого Казанова без удивления встретил бы в Аллее Вздохов Пале-Рояля или другом столь же известном уголке столь известного места, начал излагать историю графства Кент с древних времен до наших дней. Казанова кивал головой и что-то любезно восклицал, но расслышал лишь несколько слов. Он разглядывал зеленые межи английских полей, густые английские леса, чарующе бледную, с примесью мела, голубизну английских небес и размышлял, можно ли зажить новой жизнью в этой плодородной и приветливой стране, забыть о мучительных бдениях до рассвета, когда какой-то дьявольский пес, казалось, вцеплялся ему в грудь и жарко дышал в лицо. Бессонница, усталость, подавленность не покидали его после Мюнхена, будто кашель, от которого никак не избавишься.

Мюнхен! Именно там были биты все его карты, а эта маленькая танцовщица Ларено украла его одежду и драгоценности да еще заразила позорной болезнью. Исключительная боль. Он орал от приступа лихорадки, как сумасшедший во время грозы. И то, что начала болезнь, чуть не довершили врачи с их латынью, пьянством и грязными ножами. В конечном счете он спас себя сам — строгой диетой из молока, воды и ячменного супа. Но провалялся пластом два с половиной месяца. Галлюцинации, гниющие зубы. Пугающие видения.

Постепенно его вялые, опавшие было мускулы снова окрепли. Он смог щелкать пальцами орехи и, на первый взгляд, не слишком изменился после тяжелого потрясения. Но как определить истинную цену подобной борьбы за жизнь, подумал Казанова. Какой процент глубинных резервов организма и мужской силы он утратил? Иногда он чувствовал, что мир закрылся перед ним, а горизонт преградил путь, словно турникет. Для того чтобы заново обрести себя, ему нужно было полное спокойствие. Да, покой, тишина и безмятежность. «Я в расцвете сил, это зенит моей жизни», — твердил он себе в третий или четвертый раз за день. Однако само напоминание об этом и то, как часто он повторял его, казалось странным и не могло не тревожить.


Они прибыли в лондонский Вест-Энд в сумерках и расстались, засвидетельствовав взаимное почтение. Когда карета герцога плавно отъехала и скрылась в вечерней дали, Казанова ощутил восхитительную слабость — неизменную спутницу приезда с туго набитым кошельком в незнакомый город. Как будто его мягко давило и распирало изнутри некое таинственное изобилие. Он называл себя знатоком городов и видел их столько, что мог, по собственному утверждению, узнать о них все — по походке горожан, состоянию их животных, количеству и поведению нищих, ароматам и миазмам, из которых и состоял неповторимый воздух того или иного места. Вроде вкуса вина или особого аромата нижних юбок. Лондон, профильтрованный его отличным обонянием, пропах сырым песком, грязью, розами и пивным солодом. Или угольным дымом, пекарнями и пылью.

На Сохо-сквер он довольно долго простоял под окнами венецианской резиденции, надеясь, что ее глава, Дзуккато, поглядит из окна на беспрестанно снующие экипажи и заметит его, живого и невредимого, добравшегося до Лондона и равнодушного к суровой цензуре далекой и давно покинутой им республики.

Он вздохнул, ссутулился и двинулся через усаженный деревьями центр площади к дому напротив. Казанову пригласила к себе старая приятельница, мадам Корнелюс — одна из тех, с кем он, в прошлом и под иными небесами, провел часы, полные страсти. Она была известна также как де Тренти и Рижербоос, вдова танцора Помпеати, того самого Помпеати, который покончил с собой в Венеции, вспоров живот бритвой.

Она приняла Казанову в гостиной на первом этаже. Лампы еще не были зажжены, и он не мог сказать, пока не приблизился и не склонился к ее руке с почтительным поцелуем, милосердно ли обошлись с ней прошедшие годы. На ней было платье с нижней юбкой — темно- и светло-синих тонов, — а лицо чуть накрашено и напудрено. Он обратил внимание, что она по-прежнему тонка и стройна, как мальчик, но мальчик с телом, закалившимся в огне тяжелой жизни.

Они осыпали друг друга комплиментами. Каждый из них отметил, что другой — другая — совсем не изменились. Время просто обошло их стороной! Как молодо она выглядит. Каким благополучным и процветающим кажется он. Они засмеялись. И она сказала, что сумрак ей льстит. Казанова отражался в ее взгляде, как в зеркале, и скрытность не имела между ними ни малейшего смысла. Все, о чем бы они ни умолчали — а молчать приходилось о многом, — не могло быть важной тайной.

Казанова и хозяйка прошли по дому, взявшись за руки, и остановились у высокого окна с видом на площадь. Отдав должное этикету, они заговорили о старых знакомых, о Марчелло и Итало, о Фредерике, Франсуа-Мари и Федоре Михайловиче. Мрачный список имен и быстро всплывшие в памяти лица — слишком многие из них уже стали жертвами катастроф, хватаясь за горло, за сердце, истекая кровью в парке на рассвете, затеяв чистить пистолет с засунутым в рот дулом. На мгновение под маской меланхолии пробудилась их старая привязанность. Вечер как будто подействовал на них, соблазнив скорым наступлением ночи. Они замолчали. Две или три минуты, пока они наблюдали за меркнущим над лондонскими крышами светом, за шалью золотистого заката над шпилями церквей и трубами и за полетом мелких птиц, Казанова раздумывал, уж не обнять ли ее или, может быть, отнести на lit de jour[7] и хоть на краткий миг получить удовольствие от любовной связи. Затем пробили часы и в комнату вошли слуги со свечами. Двое у окна отстранились друг от друга.

Теперь она зарабатывала себе на жизнь, устраивая званые приемы для высшего общества. Раз в месяц она приглашала на праздничные обеды; билеты продавались заранее и стоили по две гинеи. Корнелюс с канделябром в руке провела его в банкетный зал, продемонстрировав огромный полированный стол, за которым свободно умещалось пятьсот гостей. И сказала, что подобных приемов нет нигде в городе.

— Должно быть, вы преуспеваете, моя дорогая Тереза.

— Я могла бы преуспеть, — ответила она, взглянув на него сквозь пламя свечи, — но меня все грабят. Работники, торговцы, слуги. На моих счетах в прошлом году значилось двадцать четыре тысячи фунтов, а для себя не найдется и пенни. Мне нужен, — она отвернулась, — твердый, решительный человек, способный защитить мои интересы.

Казанова осмотрел огромный зал. Это было первое предложение, полученное им в Лондоне, и, очевидно, им не следовало пренебрегать, но он тут же понял, что не примет его. От нее веяло неудачей, и он сумел это уловить. Ее благодарность будет пропитана ядом, и в конце концов он тоже обманет Корнелюс. Казанова легко мог представить себе убожество ее званых приемов. Нет, он приехал в Лондон совсем не за этим.

— Я уверен, что вы найдете такого человека, — проговорил шевалье.

— Не сомневаюсь, — ответила она и словно вычеркнула его имя кончиком пера.

В гостиной, где кофе подали на французский манер, Казанову представили дочери Корнелюс, Софи. Прикинув, сколько ей лет, — подобным расчетам он предавался не раз и не два, — шевалье решил, что вполне мог быть ее отцом. Он провел прямую линию от скрипучей кровати, крика, последнего беззаботного толчка к этой девочке с холодными глазами, в строгом чепце и скромном платье. Она одинаково свободно говорила по-английски и по-французски. Играла на фортепиано. Пела. Танцевала. Ей было десять лет. Он протанцевал с ней, а затем покрыл ее лицо нежными поцелуями, ощутив медовую сладость детской кожи. Он вел себя, как мудрый отец, узнавший своего ребенка. Когда она остановилась у его кресла, они посмотрели друг другу в глаза, словно пытаясь увидеть самих себя. Конечно, она никогда не встретится со всеми своими братьями и сестрами. Да и он не знал почти никого из них, но дожил до таких лет, когда они мерещились ему на главных улицах любого города, от Брюгге до Фамагусты. Он не мог отделаться от впечатления, что они окидывают его игривыми взглядами и улыбаются его губами. Другого это, наверное, было бы способно воодушевить, но он чувствовал лишь нервное напряжение и подавленность.

Это случилось 11 июня 1763 года.

глава 2

Две недели он прогостил у Корнелюс, но больше не выдержал ее укоризненных взоров, болтовни о слугах и страха перед кредиторами, из-за которого она тряслась перед каждым выездом в город. Казанова снял себе четырехэтажный особняк на Пэлл-Мэлл за двести гиней в месяц. На всех этажах было по две комнаты, ванная и туалет. Дом тщательно убрали, а вещи вычистили, сложили и подготовили к приезду жильца. Ему бросились в глаза ковры, зеркала, фарфоровые сервизы, набор серебряных блюд, отличная кухня и запасы хорошего белья. В небольшом саду за особняком стоял кирпичный флигель и был вырыт пруд — каменный Купидон на его берегу смотрел на заросли сирени.

В найме дома и переговорах ему помог синьор Мартинелли. Казанова познакомился с ним в кофейне «Орандж» напротив театра Хеймаркет, где обосновались беглые, плутоватые итальянцы. Мартинелли сидел у окна, не обращая внимания на торговцев vongole[8], бесчестных confidenti[9] и профессиональных мужей, и правил рукопись, словно работал в библиотеке Падуанского университета. Он прожил среди англичан пятнадцать лет, как ученый клоп, сосущий знания. В этом человеке ощущалась спокойная энергия: казалось, что он преодолел штормы своей жизни и достиг того душевного покоя, к которому Казанова мог лишь стремиться. Недавно Мартинелли рискнул представить миру свой последний труд — новый перевод «Декамерона», для издания которого организовали подписку: выпустили билеты ценой в гинею. Казанова купил их целую дюжину. Он преклонялся перед писателями, считал их отмеченными знаком свыше, и ему никак не удавалось себя переубедить.

Когда все дела с домом благополучно завершились, Мартинелли повел шевалье осматривать город. Они добрались до рынка Ройал-Иксчейндж в Чипсайде. Там, в толпе, среди разноязыкого говора, торопливых рукопожатий, покачивания головами, деловитого покашливания и жадных взглядов, мгновенно отмечавших прохожих, оценивавших содержимое их кошельков и намертво запечатлевавших в гроссбухах памяти, Казанова нашел себе слугу — образованного темнокожего молодого человека с вежливыми, проницательными глазами и влажным черным лбом. В своем суконном коричневом камзоле он выглядел хрупким, даже немного женственным, а пурпурный шарф полыхал у него на шее, будто пламя.

— Как тебя зовут?

— Жарба.

— Ты говоришь по-итальянски?

— В детстве я жил в доме торговца оливками в Палермо, синьор.

— А по-французски?

— Да, мсье. Я пять лет был кучером у жены стряпчего в Бордо.

— Несомненно, ты также хорошо говоришь по-английски.