— Обри Лэкинг, — воскликнула она, — вы так и не ответили на письмо, которое я написала вам в Токио!

— Дорогая леди Джорджи, уже целые века, как я покинул Токио. Меня повлекло опять в Англию; и я теперь второй секретарь в Христиании. Вот почему я в Монте-Карло.

— Так разрешите представить вас Асако Фудзинами, которая стала теперь миссис Баррингтон. Вы расскажете ей о Токио. Это ее родной город, но она не видала его с того времени, когда еще носила детское платье, если только японские дети носят такие вещи.

Обри Лэкинг и Баррингтон учились вместе в Итоне. Они были старыми приятелями и очень обрадовались встрече. Баррингтон, кроме того, был доволен представившимся случаем поговорить о Японии с человеком, недавно ее оставившим и притом рассказывавшим охотно и интересно. Лэкинг жил в Японии не особенно долго, и Восток ему не успел надоесть. Он описывал странные, живописные, забавные стороны восточной жизни. Он был полон энтузиазма, восхищаясь страной нежных голосов и улыбающихся лиц, где в бесчисленных лавочках продаются товары при свете вечерних фонарей, где из ярко освещенных чайных домиков долетают гнусавые звуки самисена и пение гейш и видны сквозь бумажные «шодзи»[9] тени их причесок, подобных шлемам, то появляющиеся, то исчезающие. Восток, положительно, притягивал Баррингтонов к своим погибельным берегам. Должность Лэкинга при посольстве в Токио перешла к Реджи Форситу, одному из старейших друзей Джеффри, шаферу на его свадьбе и светочу кружка леди Эверингтон. Теперь Джеффри послал ему открытку со словами: «Согрейте бутылку саке и ждите в скором временен друзей». (Джеффри уже считал себя знатоком японских обычаев)

Однако, когда Баррингтоны уже готовы были проститься с Ривьерой, они притворно заявляли, что едут в Египет.

— Они очень счастливы, — сказала Лэкингу несколько дней спустя леди Эверингтон, — и ничего не подозревают. Боюсь, что их все же постигнет удар.

— О, леди Джорджи, — возразил он, — я никогда не знал, что вы можете пророчить несчастье. Я хочу думать, что все предзнаменования благоприятны для них.

— Им следовало бы чаще ссориться, — с сожалением промолвила леди Эверингтон. — Она должна бы противоречить ему гораздо больше, чем теперь. В браке всегда есть вулканический элемент. Если огни спокойны, это признак грядущей опасности.

— Но у них сколько угодно денег, — заявлял Обри, все затруднения которого неизменно бывали связаны с его банковскими счетами, — и они влюблены друг в друга. Какая же тут опасность?

— Горе следит за всеми нами, Обри, — отвечала его собеседница, — никакое счастье не убежит от него. Единственное, что можно сделать, это смотреть ему прямо в глаза и смеяться над ним. Горю это иной раз наскучит, и оно уйдет. Но эти бедняжки летят к нему на всех парусах и вовсе не знают, что значит смеяться над ним.

— Вы, верно, считаете Египет способным развратить всех без исключения. Тысячи людей ездят туда и возвращаются невредимыми, да почти все, кроме, разве что, героинь Роберта Хиченса.

— Нет, нет, не Египет, — сказала леди Эверингтон, — Египет только ступенька. Они едут в Японию.

— Что ж, и Япония, право, достаточно безопасна. Там нет никого, с кем стоило бы флиртовать, кроме разве нас, в посольстве, но у нас обычно полно дел. Что касается приезжих, они постоянно во власти билетов Кука и японских гидов.

— Милый Обри, вы уверены, что несчастьем могут грозить только деньги и флирт?

— Я знаю, что эти две вещи — обильный источник неприятностей.

— Что вы думаете о миссис Баррингтон? — спросила леди, показывая, что меняет тему разговора.

— О, очень милая малютка.

— Похожа на ваших приятельниц в Токио, японок, вероятно?

— Нисколько. Японские дамы выглядят очень живописно, но глупы, как куклы. Они скромно сопровождают своих мужей и совсем не ждут, что с ними могут заговорить.

— А вы не делали более интимных опытов? — спросила леди Эверингтон. — По правде, вы жили не согласно со своей репутацией?

— Ну, леди Джорджи, — продолжал молодой человек, глядя на свои блестящие ботинки с видом притворного смущения, — зная, что у вас нет предрассудков, признаюсь вам, что имел там маленькое хозяйство, а-ля Пьер Лоти. Мой японский учитель полагал, что это хороший способ повысить мое знание местного языка; и это знание давало мне лишнюю сотню фунтов за услуги переводчика, как это называется. Я думал, кроме того, что будет настоящим отдыхом после дипломатических обедов возможность часок-другой отпускать отборнейшие ругательства и проклятия в компании милого создания, которое ничего из них не поймет. И вот учитель взялся подыскать мне подходящего товарища женского пола. И нашел. Именно он и представил меня своей сестре, а наиболее подходящей она оказалась потому, что занимала то же положение при моем предшественнике — человеке, который мне очень не нравился. Но это я узнал только позже. Она была глупа, смертельно глупа. Я даже не мог научить ее ревновать. Глупа, как моя японская грамматика; и когда я сдал экзамен и сжег свои книги, я расстался и с ней.

— Обри, что за безбожная история!

— Нет, леди Джорджи, это не было и безбожным. Она была до такой степени несерьезной, что не чувствовала греха. Все дело не имело даже заманчивости дурного поступка.

— Хорошо ли вы знаете японцев? — Леди Эверингтон вернулась на путь прямых вопросов.

— Никто их не знает; это самый скрытный народ.

— Думаете ли вы, что, если Баррингтоны поедут в Японию, Асако угрожает опасность быть втянутой опять в недра семьи?

— Нет, не думаю, — возразил Лэкинг, — японская жизнь так стеснительна даже для самих японцев, вы понимаете, если они попробовали жизни в Европе или Америке. Спят они на полу, одежда неудобна, пища отвратительная, и это даже в домах богачей.

— Да, это, должно быть, удивительная страна. Что вы считаете наибольшей приманкой для путешественников, едущих туда?

— Леди Джорджи, вы сегодня задали мне столько пытливых вопросов. Я, пожалуй, не буду больше отвечать.

— Еще этот один, — настаивала она.

Он опять с минуту рассматривал свои ботинки и потом, подняв к ней свое лицо с видом насмешливого вызова, который он обычно принимал на самой границе нескромности, ответил:

— Йошивара.

— Да, — сказала леди. — Я слыхала об этом. Это что-то вроде «Ярмарки тщеславия» для всех кокоток Токио?

— Гораздо больше этого, — отвечал Лэкинг, — это рынок человеческого тела, притом грубый факт ничем не прикрыт, кроме живописности места. Это огороженный квартал величиной с маленький город. В этой ограде лавки, а в их витринах выставлены женщины, совсем как товары или дикие звери в клетках, потому что на окнах деревянные решетки. Одни девушки сидят неподвижно, как неживые, другие подходят к перекладинам, стараются дотронуться до прохожих, совсем как обезьяны, заигрывают с ними и кричат вслед. Но я не мог понять, что они кричали, — к счастью, может быть. Девушки — там их несколько тысяч — все одеты в яркие кимоно. Это в самом деле очень красиво, пока не начнешь раздумывать об этом. На окнах лавок висят билетики с обозначением их цен — от шиллинга до фунта. Это наиболее поражает из всего, что припасла Япония для обычных путешественников.

Леди Эверингтон с минуту молчала; ее болтливый собеседник стал совершенно серьезным.

— В конце концов, — сказала она, — разве это хуже Пиккадилли ночью?

— Дело не в том, хуже или лучше, — отвечал Лэкинг. — Такая откровенная система продажи — страшнейшее оскорбление наших самых дорогих верований. Возможно, мы лицемерим, но само наше лицемерие есть признание вины и акт благочестия. Для нас, даже самых отчаянных грешников из нашей среды, в женщине — всегда есть нечто высокое. Самая низменная уличная сделка надевает по крайней мере маску романа. Она символизирует речи и дела любви, даже пародируя их. Но для японца женщина — просто животное. Покупают девушку, как покупают корову.

Леди Эверингтон было не по себе, но она пыталась поддержать свою репутацию женщины, не смущающейся ничем.

— Все-таки все равно, на Пиккадилли или в Йошиваре, всякая проституция есть чисто коммерческая сделка.

— Может быть, — сказал молодой дипломат, — только не касаясь идеала в глубине нашей души. Страсть — часто уродливое воплощение идеала, как и грубое изображение Бога, сделанное дикарем. Проблеск идеала возможен на Пиккадилли и невозможен в Йошиваре. Нечто божественное видели в Маргарите Готье; молоденький Гюг видел его даже в Нана. Словом, здесь, в Лондоне, в самых грязных и отвратительных случаях женщина все еще отдается, тогда как в Японии мужчина ее просто берет.

— Обри, — сказала его приятельница, — я не подозревала, что вы поэт, иными словами, можете говорить безрассудные вещи без смеха. Думаете, все это может отразиться на жизни Баррингтонов?

— Было бы жестоко думать о старине Джеффри, таком прямом, чистом и честном парне, что он не мог бы победить дурных мыслей. Я только подумал, что, если кто-нибудь женится на обезьяне, он может принимать ее за человека, только пока не увидит ее собратьев в клетке.

— Бедная маленькая Асако, моя последняя приемная дочь! — воскликнула леди Эверингтон. — Право, Обри, вы уж слишком грубы.

— Я не хотел этого, — сказал тоном раскаяния Лэкинг. — Она чрезвычайно милое маленькое создание, похожее на котенка, но я считаю неблагоразумным, что он везет ее в Японию. Ее восточные инстинкты могут проявиться самым неожиданным образом.

Наступила весна, время порывов, когда мы легче всего подчиняемся внезапным движениям сердца. Даже в сухом климате Египта пронеслись потоки дождей, как стаи перелетных птиц. Асако Баррингтон почувствовала их свежее влияние и вместе с тем влечение к новому и к новым местам. До сих пор у нее замечалось мало склонности посетить страну своих предков. Но теперь, возвращаясь от храмов Луксора, она совсем неожиданно сказала Джеффри:

— Если мы поедем в Японию теперь, мы как раз поспеем, чтобы увидеть цветущие вишневые сады.

— Как, маленькая Юм-Юм, — вскричал в восхищении муж, — вам надоели уже фараоны?!

— Египет очень интересен, — поправилась Асако, — поразительно это величие тысяч и тысяч лет. Но оно наводит грусть, не кажется вам? Думается, что все здесь умерли давным-давно. Хорошо бы увидеть опять зеленые поля, правда, милый Джеффри?

Голос весны говорил ясно.

— И вы в самом деле хотите ехать в Японию, милая? Я ведь в первый раз слышу от вас об этом.

— Дядя и тетя Мурата в Париже не раз говорили в это время: «Если теперь вернуться в Японию, мы как раз застанем цветение вишни».

— Почему, — спросил Джеффри, — японцы так много думают о вишневых цветах?

— Они очень изящны, — отвечала его жена, — настоящие снежно-белые облака; кроме того, говорят, что эти цветы — души японцев.

— Так вы будете моим вишневым цветочком, хорошо?

— Нет, не женщины, — возразила она, — это мужчины — вишневые цветы.

Джеффри засмеялся. Ему казалось нелепым сравнивать мужчину с хрупким цветком, с его преходящей красотой.

— А как же японские дамы, — спросил он, — если цветы — мужчины?

Асако не знала, чтобы особый цветок символизировал их прелесть. Она выразила предположение:

— Кажется, бамбук, потому что женщины должны склоняться, как во время бури, когда мужья сердятся. Но, Джеффри, вы никогда не сердитесь. Вы не даете мне случая сделаться бамбуком.

На следующий день они взяли билеты в Токио. Долгое морское путешествие оказалось приятным опытом, прерываемым беглыми визитами к друзьям, живущим на Цейлоне и в Сингапуре, и, оживляемым тесной, хотя и эфемерной, интимностью жизни на борту парохода.

На «Суматре» была пестрая компания, и ее наиболее бросающиеся в глаза представители — шумные и пьющие завсегдатаи курительной комнаты и дамы сомнительного поведения, с которыми они проводили время, — были сразу отвергнуты Джеффри как недостойные.

Из-под этой пены вышли на свет люди более подходящие — офицеры и правительственные чиновники, возвращающиеся к своим постам, и несколько туристов от безделья. Каждый, казалось, старался оказать внимание очаровательной японской леди, и избегнуть этого усиленного внимания было трудно в тесных пределах судовой жизни. Единственным средством отстранить несносных было окружить себя телохранителями из приемлемых компаньонов. Райская ограда медового месяца не запиралась в пути.

Разумеется, много говорили о Востоке, но совсем не с тех точек зрения, что энтузиасты Довилля или Ривьеры. Многие из этих мужчин и женщин жили в Индии, в малайских странах, в Японии или открытых портах Китая, жили, зарабатывая там кусок хлеба, а не потому, что грезили о волшебных снах Востока. Для таких его романтические краски поблекли. И исписанные страницы их трудовой жизни имели траурную рамку недовольства, тоски по родине, куда они так охотно возвращались в редкие периоды отдыха и где, казалось, не находилось для них ни места, ни занятия. Это были члены британской диаспоры: только их Сион оказывался для них скорее сладким воспоминанием, чем настоящим родным домом.