– Старик Лакруа очень свирепствовал?

– Да, зверь! Но спрашивал всякую ерунду – о Тридцатилетней войне, о договорах… Я гляжу, Мари совсем сбилась!

– Сбилась – не то слово.

К нам подходит взволнованная, взъерошенная Люс.

– Я сдала йографию, историю и рада, до смерти, что хорошо ответила.

– Молоток, значит? Схожу-ка я на колонку, а то горло пересохло, кто со мной?

Никто – или они не хотят пить, или боятся пропустить, когда их вызовут.

Внизу – что-то вроде приёмной, там я обнаруживаю Абер – щёки её от недавних горестей ещё красные, под глазами мешки. За небольшим столиком она пишет письмо домой, она уже успокоилась и рада, что возвращается на ферму. Я спрашиваю:

– Что же вы отказались отвечать? Она поднимает свои воловьи глаза:

– Мне тут так страшно, сил никаких нет. Мать поместила меня в пансион, отец не хотел, он говорил, что я должна заниматься хозяйством, как мои сёстры, стирать, работать в саду, мама настояла на своём, и её послушались. В меня вдалбливали знания так, что голова вспухла, и вы видите, что сегодня из этого вышло. А ведь я говорила! Теперь-то они мне поверят!

И она вновь, умиротворённая, берётся за ручку.

Вверху, в зале, царит убийственная жара. Почти все девчонки – красные и потные (мне повезло, я от жары не краснею!), вид растерянный, напряжённый: они ждут, когда их вызовут, до жути боясь наговорить глупостей. Скоро, наконец, полдень и мы уйдём отсюда?

Анаис приходит с физики и химии; она не красная, да и как она может покраснеть? Думаю, и в кипящем котле она осталась бы жёлтой и холодной.

– Ну как?

– Уф, всё позади. Рубо, оказывается, ещё и по-английски спрашивает. Он заставил меня читать и переводить. Почему-то, когда я читала по-английски, он всё кривил рожу. Дурак какой-то!

Это из-за произношения! Подозреваю, что у Эме Лантене, дающей нам уроки английского, выговор не слишком чистый, и скоро этот болван Рубо начнёт измываться уже надо мной из-за того, что у меня выговор не лучше. Весёленькое дельце! Меня бесит мысль, что этот идиот будет надо мной потешаться.

Полдень. Экзаменаторы поднимаются, а мы с шумом и гамом направляемся к дверям. Лакруа – волосы торчком, глаза выпучены – объявляет, что наш маленький праздник продолжится в два тридцать. Мадемуазель едва отлавливает нас в толпе галдящих сорок и ведёт в ресторан. Она ещё сердится на меня за моё «безобразное» поведение по отношению к Лакруа, но мне всё равно. Солнце палит, меня разбирает усталость, нет сил шевелить языком…


Ах, леса, родные мои леса! Какое там в этот час стоит жужжание! Осы, мушки обследуют цветки лип и бузины – и весь лес вибрирует, как орган. Птицы не поют, в полдень они сидят в тени, чистят пёрышки, и их блестящие глазки выискивают что-то в подлеске. Лечь бы сейчас на опушке ельника, откуда виден расположившийся внизу город, и подставить тёплому ветру лицо, замерев от неги и лени!

…Заметив, что я отрешённо витаю мыслями в облаках, Люс с самой кокетливой улыбкой тянет меня за рукав. Мадемуазель читает газеты, подружки обмениваются вялыми репликами. У меня вырывается слабый стон, и Люс мягко меня корит:

– Ты теперь со мной совсем не разговариваешь! Весь день экзамены, вечером мы ложимся спать, а за едой у тебя всегда плохое настроение – ума не приложу, когда к тебе подойти!

– А что тут сложного! Не подходи вовсе!

– Не очень-то любезно с твоей стороны так говорить! Ты даже не замечаешь, как терпеливо я тебя жду и сношу, когда ты меня отталкиваешь.

Дылда Анаис смеётся – её смех походит на скрип немазаной телеги, – и Люс робко замолкает. Терпение у неё и впрямь безграничное. Печально, что такое постоянство останется втуне, печально!

Анаис в своём репертуаре. Она не забыла бессвязный лепет Мари Белом на экзамене и – вот стервозина! – мило интересуется у бедняжки, сидящей неподвижно с ошалевшим видом:

– Что тебя спросили на физике и химии?

– Какая разница, что спросили, – сварливо ворчит мадемуазель, – если она всё равно чепуху молола.

– Я уже не помню, – в замешательстве бормочет бедняжка Мари, – про серную кислоту, кажется…

– И что же вы там про неё наговорили?

– К счастью, мадемуазель, кое-что я всё же знала. Я сказала, что если известь облить водой, выделяются пузырьки газа, это и есть серная кислота…

– Вы так и сказали? – нарочито подчёркнутым тоном переспрашивает мадемуазель, готовая, кажется, вцепиться в Мари зубами…

Анаис с воодушевлением грызёт ногти. Поражённая Мари замолкает, и директриса, прямая, с багровым лицом, поспешно ведёт нас обратно. Мы трусим за ней, как собачонки, и разве что языки у нас не вываливаются по такому пеклу.

На других экзаменующихся мы теперь не обращаем внимания – те, впрочем, тоже на нас не смотрят. Из-за жары и напряжения нам не до кокетства и не до соперничества. Ученицы высшей школы Вильнёва – их называют «незрелыми яблоками» из-за бантов на шее, бантов ужасного резкого зелёного цвета, какой встретишь только в пансионах, – проходя мимо нас, принимают притворно-добродетельный брезгливый (невесть почему!) вид, но как бы по привычке; вскоре, однако, всё встаёт на свои места. Все думают о завтрашнем дне, о сладостной возможности поиздеваться над провалившимися подругами и теми, кто вовсе не сдавал экзамены из-за «неуспеваемости по всем предметам». Дылда Анаис начнёт распускать хвост, разглагольствовать о педучилище как о доходном поместье. Тьфу! Зла на неё не хватает!

Наконец вновь появляются экзаменаторы – они обливаются потом и кажутся уродами! Хуже нет – выходить замуж в такую погоду! От одной только мысли, что надо лежать рядом с мужчиной, липким от жары, как они… (впрочем, летом у нас будет две кровати…). Да и запах в перегретом зале стоит ужасный. Многие из девчонок особой чистоплотностью не отличаются. Так бы и убежала отсюда!

Развалившись на стуле, я в ожидании своей очереди вполуха слушаю, как сдают другие. Я вижу, как одна, самая счастливая, «кончает» первой. Оттарабанив всё как надо, она со вздохом пересекает зал, и вдогонку ей несутся поздравления, завистливые вздохи, возгласы «Вот повезло!». Вскоре тем же путём следует другая, во дворе «освободившиеся» отдыхают и обмениваются впечатлениями.

Папаша Салле, разомлев на солнце, ласково пригревающем его подагру и ревматизм, вынужден простаивать, так как ученица, которую он ждёт, отвечает другому. Попробовать что ли покуситься на его добродетель! Я осторожно подхожу и сажусь на стул против него.

– Здравствуйте, господин Салле.

Он глядит на меня, поправляет очки, прищуривается и всё равно не видит.

– Я Клодина, узнаёте?

– А… Вы здесь! Здравствуйте, милое дитя. Как здоровье вашего батюшки?

– Спасибо, очень хорошо.

– Как экзамены? Всё в порядке? Много ещё осталось?

– Много! У меня ещё физика и химия, литература в вашем лице, английский и музыка. Госпожа Салле хорошо себя чувствует?

– Жена? Она прохлаждается в Пуату. Ей следовало бы ухаживать за мной, но…

– Послушайте, господин Салле, раз уж мы с вами всё равно сидим и разговариваем, сняли бы вы с меня литературу.

– Но я ещё не дошёл до вашей фамилии, ещё далеко… Приходите потом…

– Но какая разница, господин Салле?

– Разница в том, что у меня выдалась минута отдыха, которую я вполне заслужил. И потом, так не положено, нельзя нарушать алфавитный порядок.

– Ну пожалуйста, господин Салле! Да и к чему вам меня спрашивать? Вы же знаете, что я знаю много больше, чем требуется по программе. Я целыми днями торчу в папиной библиотеке.

– Да… это так. Ладно, я пойду вам навстречу. Я намеревался спросить вас об аэдах, трубадурах, о «Романе Розы» и тому подобном.

– Отдыхайте, господин Салле. О трубадурах-то мне известно: я представляю их себе похожими на маленького флорентийского певца,[8] такими вот…

Я встаю и принимаю соответствующую позу, перенеся вес тела на правую ногу, зелёный зонтик папаши Салле изображает мандолину. К счастью, мы одни в этом углу! Люс следит за мной издали, раскрыв от изумления рот. Бедного подагрика моя выходка немного развлекла, он смеётся.

– …на голове у них бархатная шапочка, волосы вьются, костюм часто двухцветный (наполовину синий, наполовину жёлтый – очень красиво), мандолина висит на шёлковом шнуре, они поют вещицу из «Прохожего»:[9] «Милая, вот и апрель». Так я себе представляю трубадуров, господин Салле. Есть, правда, ещё трубадуры времён Первой империи.[10]

– Дитя моё, вы изрядная сумасбродка, но я с вами отдыхаю душой. Однако кого вы называете «трубадурами времён Первой империи»? Только говорите тише, дорогая Клодина: если эти господа нас услышат…

– Я тихо! Трубадуров времён Первой империи я знаю по песням, которые пел папа. Вот послушайте… – И я шёпотом напеваю:

Горяч в любви, и что ему пушки,

Лира в руке, на голове шлем.

Уходя на войну, твердит пастушке,

Чтоб не забыла его совсем.

Мой меч отдаю отчизне.

Тебе же – остаток жизни.

Хотя умереть для любви и славы

Трубадур будет рад в борьбе кровавой.[11]

Папаша Салле смеётся от всей души:

– Да уж! Какие странные были люди! Знаю, лет через двадцать мы будем такими же… но этот образ трубадура с лирой и в шлеме! Бегите, дитя моё, я поставлю вам хорошую отметку, передайте наилучшие пожелания вашему отцу, скажите, что я его очень люблю и что он учит дочку славным песенкам!

– Спасибо, господин Салле, до свидания, ещё раз спасибо, что не стали меня спрашивать, я никому не скажу, будьте спокойны!

Какой славный человек! После этого я немного воспряла духом. Вид у меня такой весёлый, что Люс интересуется:

– Ты, наверно, хорошо ответила? Что он спрашивал? И зачем ты брала его зонтик?

– А, он задавал очень сложные вопросы про трубадуров, про то, как выглядят их инструменты. Хорошо, что я помнила все эти подробности!

– Как выглядят инструменты… Ужас, мне страшно от одной только мысли, что он мог меня об этом спросить. Как выглядят инструменты… но этого нет в программе. Я скажу мадемуазель…

– Вот именно, мы составим жалобу. А ты уже закончила?

– Да, спасибо, закончила. У меня словно сто пудов с плеч свалилось, честное слово. По-моему, отвечать осталось только Мари.

– Мадемуазель Клодина, – послышалось сзади. Ах, это Рубо! Я сажусь перед ним со сдержанным благопристойным видом. Рубо обращается ко мне очень любезно, он у нас считается человеком обходительным; я отвечаю, но вижу, что он ещё сердится на меня – вот злопамятный! – за то, что я так сразу отвергла его боттичеллиевский мадригал. Чуть ворчливым тоном он спрашивает:

– Сегодня вы не заснули под сенью листвы, мадемуазель?

– А этот вопрос тоже входит в программу, сударь? Он покашливает. Своей вопиющей бестактностью я лишь разозлила его. Ну да ладно!

– Скажите, пожалуйста, что бы вы сделали, если бы вам понадобились чернила?

– Ну-у, сударь, да мало ли что… Самое простое – пойти в ближайший магазин канцелярских товаров.

– Шутка остроумная, но на высокую оценку не потянет. Постарайтесь перечислить ингредиенты, из которых вы бы стали получать чернила…

– Чернильный орешек… танин… окись железа… камедь…

– В каких пропорциях?

– Не знаю.

– Тем хуже! А можете вы мне рассказать про слюду?

– Я видела её лишь в окошках комнатных печей.

– Правда? Очень плохо! А из чего делают карандашный грифель?

– Из графита мягкой породы, которую разрезают на палочки и помещают между двумя половинками деревянного цилиндра.

– Это единственное применение графита?

– Других я не знаю.

– Опять плохо! Выходит, из него изготовляют только карандаши!

– Да, но их изготовляют множество. По-моему, в России есть графитовые шахты. Во всём мире потребляют колоссальное количество карандашей, особенно экзаменаторы, которые набрасывают портреты экзаменующихся девушек в своих записных книжках. Рубо краснеет и ёрзает на стуле.

– Перейдём к английскому.

Он открывает сборничек сказок мисс Эджворт:

– Будьте добры, переведите несколько фраз.

– Перевести – пожалуйста, но читать… ни за что!

– Это почему же?

– Потому что у нашей учительницы английского смешное произношение. А я не умею произносить по-другому.

– Ну и что?

– А то, что я терпеть не могу, когда надо мной смеются.

– Всё же прочтите немного, я вас тут же остановлю. Я читаю, но совсем тихо, едва выговаривая слоги, и, не дочитав до конца, перехожу к переводу. Рубо, как ни старается не обращать внимания на моё плохое произношение, прыскает со смеху – так бы и расцарапала ему физиономию! Можно подумать, что это я виновата!

– Хорошо. А теперь назовите мне несколько неправильных глаголов с их перфектами и причастиями прошедшего времени.

– То see, видеть. I saw, seen. То be, быть. I was, been. То drink, пить. I drank, drunk. To…