Он красив, ах как он хорош собой! У него смуглая гладкая кожа, так что он вот-вот выскользнет из моих объятий. Его мужественные плечи по-женски округлы, и я с удовольствием и подолгу прижимаюсь к ним головой ночью и по утрам.

Я люблю его волосы цвета воронова крыла, узкие колени и медленно вздымающуюся грудь, отмеченную двумя родинками, – всё его большое тело, где меня поджидает столько увлекательнейших открытий! Я нередко говорю ему вполне искренно: «До чего вы красивы!» Он прижимает меня к себе: «Клодина, Клодина! Я же старый!» Его глаза темнеют – так велико раздирающее его сожаление, а я смотрю на него и ничего не понимаю.

– Ах, Клодина, если бы я тебя встретил на десять лет раньше!

– Вам бы пришлось предстать перед судом присяжных! И потом, вы были тогда юнцом, нахальным сердцеедом, сводящим женщин с ума; а я…

– А ты тогда не познакомилась бы с Люс…

– Думаете, я по ней скучаю?

– В эту минуту – нет… Не закрывай глаза, умоляю! Я тебе запрещаю!.. Они – мои, особенно когда ты поводишь ими из стороны в сторону…

– Да я вся – ваша!


Неужели вся! Нет! В этом-то и загвоздка.

Я гнала от себя эту мысль как можно дальше. Я страстно мечтала о том, чтобы Рено подчинил меня своей воле, чтобы его упорство согнуло мою непокорность в бараний рог, наконец, чтобы он уподобился собственному взгляду, привыкшему повелевать и соблазнять. Воля, упорство Рено!.. Да он гибче пламени, такой же, как оно, обжигающий и лёгкий; он окутывает меня, но не подавляет. Увы! Клодина, неужто тебе суждено навеки остаться самой себе головой?

Однако он научился повелевать моим стройным загорелым телом, кожей, обтягивающей мои мускулы и весьма упругой, девичьей головкой, стриженной под мальчика… Почему же непременно должны обманывать его властные глаза, упрямый нос, симпатичный подбородок, который он бреет и выставляет напоказ с женским кокетством?

Я нежна с ним и притворяюсь маленькой девочкой, послушно подставляю голову для поцелуя, ничего не прошу и избегаю споров из опасения (до чего я мудра!), что увижу, как он сдаётся без боя и тянет ко мне ласковые губы, в любую минуту готовые сказать «да»… Увы! Где ему нет равных, так это только в ласках.

(Готова признать, что и это уже кое-что.)

Я рассказала ему о Люс и обо всём-всём-всём, втайне почти мечтая, что он поморщится, разволнуется, обрушит на меня лавину вопросов… Но нет! Даже наоборот. Да, он завалил меня вопросами, отнюдь не гневными. Я резко его оборвала, потому что он мне напомнил своего сына Марселя (этот мальчик тоже изводил меня когда-то расспросами), но уж конечно не от недоверия: если я обрела в Рено не повелителя, то уж друга и союзника – несомненно.

На все это сентиментальное сюсюканье папа ответил бы со свойственным ему презрением к психологической мешанине своей дочери, которая придирается к мелочам, копается в них и ломает из себя сложную личность:

– От горшка два вершка, а туда же – рассуждает!..


Мой отец достоин восхищения! Со времени своего замужества я нечасто вспоминала и его, и Фаншетту. Но ведь Рено в течении многих месяцев слишком много меня любил, выгуливал, закармливал пейзажами, утомлял путешествиями, невиданными небесами и неведомыми странами… Плохо зная свою Клодину, он нередко удивлялся, видя, что я мечтательно замираю перед живым пейзажем, а не перед картиной, радуюсь больше деревьям, чем музеям, готовая умилиться ручью, нежели драгоценностям. Ему предстояло многому меня научить, и я в самом деле узнала немало нового.

Сладострастие открылось мне как ошеломляющее и даже мрачноватое чудо. Когда Рено, застав меня серьёзной и сосредоточенной, начинал заботливо расспрашивать, я краснела и, опустив глаза долу, смущённо отвечала: «Не могу вам сказать…» И мне приходилось объясняться без слов с этим грозным собеседником, который тешится, наблюдая за мной исподтишка, и с наслаждением следит за тем, как стыдливый румянец заливает моё лицо…

Можно подумать, что для него – и я чувствую, что в этом мы расходимся – сладострастие состоит из желания, извращённости, живого любопытства, развратной настойчивости. Для него удовольствие – это радость, милость, лёгкость, тогда как меня оно повергает в ужас, в необъяснимое отчаяние, которого я ищу и страшусь. Когда Рено уже улыбается, отдуваясь и выпустив меня из объятий, я ещё закрываю руками– хотя он пытается их отвести– полные ужаса глаза и перекошенный в немом восторге рот. Лишь спустя несколько минут я прижимаюсь к его надёжному плечу и пожалуюсь своему другу на любовника, только что причинившего мне неизъяснимо сладкую боль.

Порой я пытаюсь себя убедить: может быть, любовь мне пока в диковинку, тогда как для Рено она уже утеряла свою горечь? Сомневаюсь… На этот счёт наши взгляды никогда не совпадут, если не считать связавшей нас величайшей нежности…

Как-то вечером, в ресторане он улыбался одинокой даме, стройной брюнетке, с удовольствием дарившей его взглядом своих прекрасных подкрашенных глаз.

– Вы её знаете?

– Кого? Эту даму? Нет, дорогая. А у неё неплохая фигура, ты не находишь?

– Только поэтому вы не сводите с неё глаз?

– Разумеется, девочка моя. Надеюсь, это тебя не шокирует?

– Да нет… Просто не нравится, что она вам улыбается.

– Ах, Клодина! – просительно наклоняет он ко мне смуглое лицо. – Дай мне потешить себя надеждой, что кто-то ещё без отвращения может взирать на твоего старого мужа. Ему так необходимо хоть чуть-чуть верить в себя! В тот день, когда женщины вовсе перестанут обращать на меня внимание, – прибавляет он, покачивая шапкой лёгких волос, – мне останется лишь…

– Да какое вам дело до других женщин, если я буду любить вас вечно?

– Тс-с, Клодина. Боже меня сохрани дожить до такого времени, когда ты станешь единственным исключением из чудовищного правила!

Вот, пожалуйста! Имея в виду меня, он говорит: женщины; разве я говорю: мужчины, когда думаю о нём? Я отлично понимаю: привычка жить на людях, у всех на виду вступать в любовную связь и нарушать супружескую верность способна сломать человека и вернуть его к заботам, неведомым девятнадцатилетней женщине…

Я не могу удержаться и ядовито замечаю:

– Так, значит, это от вас Марсель унаследовал почти женское кокетство?

– Ах, Клодина, – несколько опечалившись, отзывается он, – ты меня, стало быть, не любишь за мои недостатки?.. Признаться, я не вижу, от кого бы, кроме меня, он мог унаследовать… Но хоть признай, что в моём случае это кокетство приняло не столь извращённые формы!


Как скоро он оправился и повеселел! Мне кажется, что если бы он ответил мне сухо, сдвинув свои красивые брови, похожие на бархатистое нутро зрелого каштана: «Довольно, Клодина! При чём здесь Марсель?!», я бы, наверное, очень обрадовалась и испытала бы к Рено боязливую почтительность, которая пока никак ко мне не приходит, просто не может прийти.

Так это или нет, но мне необходимо уважать и даже побаиваться любимого мужчину. Я не знала страха, как не знала и любви, и хотела бы, чтобы они пришли в одно время…

Мои воспоминания годичной давности мельтешат у меня в голове, словно пылинки в комнате, темноту которой прорезал солнечный луч. Одно за другим они попадают в столб света, озаряются на мгновение, пока я им улыбаюсь или корчу недовольную мину, а потом снова возвращаются во тьму.


Когда я три месяца назад вернулась во Францию, мне захотелось снова увидеть Монтиньи… Впрочем, это заслуживает того, чтобы я, как говорила Люс, начала всё сначала.

Полтора года назад Мели поспешила растрезвонить в Монтиньи, что я выхожу замуж за «порядочного человека, который правда, в годах, но ещё держится молодцом».

Папа отправил из Парижа несколько уведомительных писем наугад, например, столяру Данжо, «потому что он здорово перевязал коробки с книгами». Я тоже отправила два письма, старательно выведя адреса: для мадемуазель Сержан, а также для её поганки Эме. Совершенно неожиданно я получила ответ.


Дорогое дитя, – писала мне мадемуазель Сержан, – я искренне счастлива (стой! иди! не двигайся!) вашему браку по любви (слова бросают вызов чести), который послужит вам надёжным убежищем от небезопасной независимости. Помните, что в школе всегда Вам рады: заходите, когда снова окажетесь в наших краях, очевидно, дорогих Вашему сердцу столькими воспоминаниями.


Ирония в конце письма разбилась о переполнявшее меня в ту минуту всепрощение. Осталось лишь приятное удивление и желание снова увидеть Монтиньи – о леса, околдовавшие меня когда-то! – глазами менее дикими и более печальными.

Поскольку в сентябре прошлого года мы возвращались из Германии через Швейцарию, я попросила Рено заехать к моим землякам и провести денёк на скромном постоялом дворе Монтиньи на площади Часов, у Ланжа.

Он, как всегда, сейчас же согласился.

Стоит мне закрыть глаза, и я снова и снова переживаю те дни…


В пассажирском поезде, который словно в нерешительности шарахается то туда, то сюда, проезжая через зелёные холмы, я вздрагиваю, слыша знакомые названия крохотных строений. Даже не верится! После Блежо и Сен-Фарси будет Монтиньи, и я увижу выщербленную башню… Я чувствую, как от волнения у меня по икрам пробегают мурашки. Я не могу усидеть на месте и вскакиваю, вцепившись в поручни. Рено наблюдает за мной из-под надвинутой на глаза дорожной кепки; он нагоняет меня в дверях.

– Пташка моя! Ты трепещешь, приближаясь к родному гнезду?.. Клодина, не молчи… Меня гложет ревность… Я хочу, чтобы ты так нервничала только в моих объятиях.

Я примиряюще улыбаюсь, а сама зорко слежу краем глаза за бегущими за окном холмами, поросшими густым лесом.

Показываю пальцем на башню – её красные осыпающиеся камни увиты плющом, – и деревню, которая убегает под откос, будто скатывается с него. Я так взволнована, что прижимаюсь к плечу Рено.

Обвалившаяся верхушка башни, купа кудрявых деревьев – как я могла вас покинуть… да и теперь я никак не могу на вас наглядеться перед новой разлукой.

Повиснув у моего друга на шее, я пытаюсь обрести силу и смысл жизни; теперь именно ему предстоит меня очаровывать и удерживать – так я, во всяком случае, хочу, на это вся моя надежда…


Мелькает розовый домик дежурного по переезду, потом товарная станция – я узнаю кого-то из земляков! И мы выскакиваем на перрон. Рено уже забросил чемодан и мою сумочку в единственный автобус, а я всё стою и молча разглядываю дорогой моему сердцу горизонт, словно ужатый за время нашей разлуки; я проверяю, на месте ли все его горбины, просветы и до боли знакомые ориентиры. Вот там, вверху – Фредонский лес сливается с Валлейским лесом… А Вримская дорога, жёлтая песчаная змея, до чего узенькая! Она не приведёт меня больше к моей молочной сестре, к лапочке Клер. Ой, а Вороний лес вырубили, и меня спросить забыли! Теперь, когда деревья без коры, видно, до чего они старые… А как приятно снова увидеть Перепелиную гору, голубоватую и неясно выступающую из тумана: в ясные дни она словно кутается в радужную вуаль, а когда надвигается непогода, гора будто подступает ближе и принимает чёткие очертания. Там полным-полно окаменевших ракушек, гора поросла лиловым чертополохом, жёсткими кустиками блёклых цветов, над которыми вьются мелкие бабочки с перламутрово-синими крылышками; похожие на орхидеи аполлоны, украшенные оранжевыми полумесяцами; тяжёлые морио, расписанные золотом по тёмному бархату крыльев…

– Клодина! Тебе не кажется, что нам всё-таки рано или поздно надо бы сесть в эту таратайку? – спрашивает Рено, с улыбкой наблюдая, как я тупею от счастья.

Сажусь вслед за ним в омнибус. Ничто не изменилось: папаша Ракален всё так же пьян, пьян в стельку, и с неприступным видом собирает все ямы на дороге, не жалея громыхающую колымагу.

Я обвожу взглядом изгороди, всматриваюсь в повороты на дороге, готовая протестовать, если в моём городе что-то не так. Не говорю ни слова, ни слова больше, пока мы подъезжаем к первым лачугам крутого склона. Там я вдруг взрываюсь:

– Как же теперь коты будут ночевать в сарае у Барденов? Там новая дверь!..

– Совершенно верно, – кивает Рено, включаясь в игру, – эта скотина Барден поставил новую дверь!

Плотина моего недавнего молчания прорвана, сметена весёлым потоком глупостей:

– Рено, Рено, смотрите скорее: сейчас будут ворота замка! В нём никто не живёт, сейчас увидим башню. Ой! Старая мамаша Сент-Альб стоит на пороге! Я просто уверена, что она меня заметила и теперь растрезвонит на всю улицу… Скорей, скорей обернитесь: видите две верхушки дерев над крышей мамаши Адольф? Это большие садовые ели, мои ели, мои… Они ничуть не выросли, вот и хорошо… А это что за девочка? Почему не знаю?

Похоже, я так смешно ломалась, пока выговаривала всё это, что Рено покатывается со смеху, показывая в улыбке все свои белоснежные ровные зубы. Но всё это пустое, ведь скорее всего придётся остаться на ночь у Ланж, и с моего муженька всё веселье как рукой снимет, когда он окажется наверху, на этом мрачном постоялом дворе…