Я взглянула на свои часы «Мовадо» – подарок третьего поклонника, если вести счет от сегодняшнего дня. Циферблат часов ничего не выражал, как и мое лицо в тот момент, когда подаривший их сообщил мне, что возвращается к своей бывшей. По мнению Эда, я не должна их больше носить, он говорит, что это ему неприятно. Но я уперлась – купи мне что-нибудь хоть отчасти столь же приличное, и я выброшу эти часы. Хорошие. Надежные. Предсказуемые. Не то что Эд. Судя по ним, время встречи еще не настало. Значит, нечего нервничать. Все, что мне нужно, еще одно пиво: хочу успокоить нервы. Где же все-таки официантка?

Они придут через несколько минут. Я всегда являюсь раньше времени. Журналистское воспитание: опоздаешь – потеряешь материал. Потеряешь материал – рискуешь, что какой-нибудь завистливый, посредственный белый тип в редакции заявит, будто ты недостойна своей работы. «Что с нее взять – латинос. Только и умеет вилять задом и за это получает все, что ей нужно». Один проходимец именно так и сказал. Громко, чтобы я услышала. Он отвечал за программу телепередач и за свои пятьдесят семь лет не написал ни одного путного предложения. Но был уверен, что его судьба не сложилась из-за давления сверху, особенно после того, как главный редактор поднял меня и четырех других из «меньшинств» (читай;– цветных) во время общей летучки и сказал: «Вот будущее "Газетт"». Видимо, он полагал, что поступает политкорректно, зато остальные голубые и зеленые глаза обратились ко мне – как вы думаете, с чем? – вот именно, с выражением ужаса.

А вот как проходило собеседование при моем поступлении на работу: «Вы латиноамериканка? Как мило… значит, говорите по-испански…» Как можно отреагировать на подобный вопрос, даже если ответ «нет», но ваш счет в банке равен 15,32 доллара, и через месяц придется выплачивать по студенческой ссуде? Сказать: «Я заметила, что ваше второе имя Гадро, стало быть, вы говорите по-французски?» Не тут-то было. Приходится подыгрывать. Мне совершенно необходима эта работа, поэтому я готова утверждать, что владею мандаринским наречием. Если тебя зовут Лорен Фернандес, считается, что испанский – часть твоей натуры. Как я понимаю, воинствующий бессмысленный стереотип – это американская болезнь. Мы были бы без этого американцами.

Я смекнула: мне не стоит отвечать, что я наполовину белый продукт – родилась и выросла в Новом Орлеане. Родители моей маменьки – болотные чудища из дельты реки, где под ногами сплошная нефть, и обладатели оливково-зеленой стиральной машины, стоящей прямо перед их двуспальной кроватью, – люди вроде тех, каких показывают в «Копах», где парень тощ, как почивший неделю назад котенок, покрыт фашистскими татуировками и плачет, потому что полиция порушила его сивушную лабораторию.

Вот таковы мои предки. А с другой стороны – кубинцы из Нью-Джерси в сияющих белых ботинках.

Благодаря всему этому и многому другому, чем не намерена вас утомлять, я стала суперпробивным маньяком, одержимым единственной целью – добиться успеха в жизни, то есть в работе, в отношениях с друзьями и, несмотря ни на что, в семье. Всякий раз, когда возможно, одеваюсь так, словно я продукт других, более обычных обстоятельств. И получаю огромное удовольствие, если незнакомцы принимают меня за представительницу богатенькой кубинской семейки из Майами.

Иногда мне кажется, что я добилась своего и перешла на ту сторону, где обитают уравновешенные люди «без потомства». Но затем появляется кто-нибудь вроде моего техасского придурка Эда, и я цепенею, понимая, что как бы совершенно я себя ни слепила, все равно буду значить для мамы меньше, чем глоток пива «Харли». И как бы ни пахала в своем кабинете 401 и сколько бы ни приносила домой премий за свою писанину, все равно буду значить для отца меньше, чем Куба до 1959 года, где и небо голубее, и помидоры вкуснее. Мужчины, подобные Эду, устремляются ко мне, чуя скрытую правду Лорен: я ненавижу себя, потому что ни один человек на свете не полюбил меня.

И снова и снова задаю себе вопрос: какой, к черту, врач способен помочь такой, как я?

И вот я сижу на собеседовании в редакции, в уцененном синем костюме от Барами и трехлетней давности туфлях-лодочках с протертыми подошвами, и говорю им все, что они хотят от меня услышать: Si, si, я стану вашей пикантной штучкой, вашей Кармен Мирандой. Стану танцевать ламбаду на вашей занудной серой газете. А сама думаю: только возьмите, меня. Испанский я выучу потом.

В первую неделю работы редактор проходил мимо моего стола и говорил нарочито громко – такую манеру общаться со мной приняли все: «Я рад, что вы представляете у нас свой народ». Я намеревалась спросить его, какой это такой, по его мнению, мой народ, но заранее знала ответ. Мой народ, с точки зрения его народа, это некий стереотип: все смуглолицы, темноволосы, бедны и необразованны. Они просачиваются через границу из-за бугра с пластиковыми магазинными пакетами, в которых помещаются все их пожитки.

Мне захотелось еще пива. Черт побери!

– Оуе[10], – окликнула я официантку. – Traeme otra.[11]

– Como?[12] – спросила она, привалившись к столику мощным бедром. Ее черные волосы свисали на глаза. Она недоумевающе сморщилась и приняла недовольный вид: человек смотрит мексиканскую мыльную оперу по маленькому, стоящему за прилавком телевизору, а его, видите ли, беспокоят. Пришлось повторить просьбу – я сознавала, какой сильный у меня акцент. Она опять не поняла. Черт! В конце концов пришлось поднять бутылку, перевернуть ее вниз горлышком и изогнуть брови. Типичный язык жестов. Официантка кивнула, помусолила жвачку и удалилась в заднюю комнату за очередной бутылкой cerveza[13]. Постепенно я выучила на работе испанский, но официантка-пуэрториканка вполне способна принять меня за подделку.

Я снова обозрела улицу в ожидании знакомого грязнулемобиля. Знаете, ведь вполне можно судить об окрестностях по тому, какие тут ездят машины. Хотя теперь здесь полная мешанина: короткие, крохотные «хонды» и «тойоты» с переводными картинками «Бойся меня» и писающими Кальвинами на заднем стекле. Они скребут днищем по бордюрам так, что набирается полный двигатель льда (скажите на милость, почему пуэрториканцы считают, что японские машины с низкой посадкой хороши для Новой Англии?), и тут же новейший «вольво», который везет в аптеку какую-нибудь мамашу, а трое ее отпрысков в это время вырывают друг у друга клочья волос с головенок.

У меня нет машины. Только не смейтесь, я способна ее осилить: благодаря небольшой национальной журналистской премии я перевалила за баснословную шестизначную отметку, но со студенческих времен привыкла к общественному транспорту. Мне нравится его суета, к тому же при моей профессии полезно выходить в люди и прислушиваться в автобусе к тому, о чем судачит народ.

Я веду новую еженедельную колонку под безжалостным заголовком «Моя жизнь». Чак Спринг изначально задумал ее под названием «Mi Vida Loca», чтобы, как он выразился, связать проблемы с латиноамериканцами или что-то в этом роде.

От моей колонки ждут исповедальности – это дневник (латиноамериканки) с «колоритом». И каждый раз, когда Чак Спринг обращается ко мне с выражением «ей-богу-черт-побери» (при этом одетый для очередного сборища «Гарвард файнал клуба», где мужчины с квадратными челюстями пьют мартини и швыряют мелочь в стриптизерш), я задаю себе вопрос: а не лучше ли сбежать куда-нибудь в леса, жить, как Анни Диллард, облачиться в заляпанный комбинезон и изучать дикую природу? Кто там живет в лесах? Кажется, муравьи? Точно, муравьи! Я отвечаю себе «да». И задаю новый вопрос: неужели эта работа нужна мне настолько, что я не могу сбежать и только ною? И отвечаю дважды «да», никаких сомнений. Поэтому лезу из кожи вон, как умею.

Не скажу, что меня не ценят в «Газетт». Чак и другие редакторы поощряют мою «разносторонность», но до тех пор, пока я думаю точно так, как они, пишу, как они считают нужным, и во всем с ними соглашаюсь. Редакционная политика «Газетт» – нанимать в команду игроков, которые послушны, как побитые собаки, но отличаются окрасом, кличками и национальной родословной. К тому же их можно немедленно заставить заткнуться, как только речь заходит о продвижении. Это значит, что в корпункт на Гаити освещать «волнения» посылают черного парня, тогда как в десяти футах от него сидит белая женщина, как выяснилось, свободно владеющая гаитянским креольским. И еще это значит, что, вздумай она возроптать, ей моментально приклеят ярлык неблагодарной самодурки-нытика. Не хочу сейчас об этом говорить. У-у! До смерти надоело.

Сейчас хочу только одного – пива. Уга-уга!

В последнее время пользоваться общественным транспортом стало немного сложнее, поскольку наша газета расклеила по всему городу постеры с моей огромной рыжевато-каштановой шевелюрой, веснушчатым лицом и идиотскими словами: «Лорен Фернандес: Ее Casa – ваша Casa, Бостон». Это случилось после статей о численности населения, где подчеркивалось, что теперь «испаноговорящее меньшинство» – самое большое в стране. До того как сей оксюморон появился на первых полосах буквально всех изданий, главные средства массовой информации не дали бы за рассказ о латиноамериканцах и chalupa[14] чихуахуа. Даже под угрозой смерти я не заинтересовала бы Чака Спринга подобной темой. А теперь, когда испаноговорящие люди – большой бизнес, он только и жаждет писать об этом.

Сами понимаете, денежные дела. Латиноамериканцы уже не считаются иностранцами, немытой угрозой, наводнившей общественные школы своим грязным, никому не нужным языком. Мы теперь местный рынок. И продаемся на рынке. В том числе и я. Моя колонка. Мои постеры. Алчность заставляет людей совершать безумные поступки. И самое безумное то, как рекламный отдел притемнил на фотографии мое лицо, чтобы оно смотрелось так, как, по их мнению, должна выглядеть натуральная латинос. То есть смуглой. И когда листок впервые появился неподалеку от дороги 93 и на станциях метро, мне начали названивать sucias. «Эй, Cubana[15], когда ты успела заделаться Chicano[16]?» Ответ: очевидно, когда я стала полезной своей газете.

В честь того, что именно Уснейвис некогда окрестила нас всех, мы предоставили ей право выбрать место проведения нашего юбилейного торжества. Мы с пониманием относились к ее всегдашней потребности доказывать в нашем сестринстве, что она сделала со своей жизнью нечто большее и лучшее, чем кто-либо другой. Это Уснейвис выискала «Эль Кабалитто», которым владел седовласый кубинец с мягкой улыбкой, как две капли воды похожий на моего Papi. То есть ростом пять футов шесть дюймов и такой бледный, что проступали синие прожилки на кривых ногах. К тому же лысеющий и с таким носом, как у марионеток из шоу «Улица Сезам». Каждый раз, когда я смотрела на него, у меня сжималось сердце при мысли, что я сама продукт векового тропического выведения породы.

Уснейвис – по любым мыслимым меркам девушка немаленькая – тоже любила «Эль Кабалитто», поскольку каждую смену здесь подавали (только не подумайте, девчонки, что я сочиняю) сразу на четырех огромных пластиковых тарелках: на одной – мясо и рыбу, на второй – гору белого риса, на третьей – супообразную белую и красную фасоль. И наконец тарелку жирных жареных бананов: может быть, «maduros» – спелых, повидлообразных, сладких, как леденец, или, может быть, «tostones» – зеленых, сначала обжаренных ломтиками, затем отбитых и снова зажаренных, но уже в чесноке.

Дважды жаренные бананы, если так вам понятнее. Все это пришлось объяснять нашей Эмбер, которая считает, что любые латиноамериканки точь-в-точь как она. И искренне думает, что мы все поголовно едим те же блюда, на которых выросла сама в Оушнсайде, штат Калифорния. Спим и видим ее любимое menudo, то есть суп с рубцом. Мексиканцы, не удивляйтесь, готовят его абсолютно без всякого принуждения – их миниатюрные женщины встают над раковиной и выполаскивают трупное дерьмо из свиных кишок. Спасибо, увольте. Это не для меня. Эмбер искренне полагает, что калифорнийский стиль мексиканской еды всеобщий для латиноамериканцев, а единственный вид бананов – тот, что она видела до приезда в Бостон и который ее матушка покупала в «Албертсон»[17] и крошила в корнфлекс, прежде чем везти ее в мини-вэне на репетицию марширующего оркестра.

Пора бы ей чему-нибудь научиться. Но честно говоря, я совсем не уверена, что Эмбер догоняет реальность – то и дело лезет ко мне с доисторическим движением чиканос 70-х, «смуглых и гордых», Que viva la raza jive![18] Западного побережья. А когда не пристает ко мне, пристает к Ребекке. Ребекка может реагировать как ей угодно. Но меня Эмбер заколебала.

Иногда в «Эль Кабалитто» появляется еще и пятая тарелка с чем-то, что мы, карибские латиноамериканцы, называем «салатом» – парой ломтиков авокадо, зеленым луком и помидором. Эта смесь приправлена солью, уксусом и маслом. Вот почему пуэрто-риканские дамы, которых видишь на улице, дородны, словно автобус. И почему кубинцы, когда спорят о политике, молотят воздух толстыми, как сосиски, пальцами. Кубинцы и пуэрториканцы не слишком любят ковыряться в салате – им нравится что-нибудь жареное, особенно мясо, которое недавно хрюкало. Люди, изолированные на своих островах, десятки тысяч лет назад решили, что Puerco[19] придает силы и здоровье. Недавно я ездила на Кубу познакомиться со своими родными, и они ради меня забили поджарую свинку с грустными глазами. Я натолкалась до одури, а они все повторяли: «Милая, что с тобой? Почему ты не ешь мясо? Смотри, умрешь от flaquita[20]».