– На дезинфекцию, – равнодушно бросил он и, поморщившись, презрительно добавил: – Грязь смыть, чтобы не воняли.

– А нас на дезинфекцию отправят? – вежливо поинтересовалась Ракель. – У моей сестры вши завелись. Вы же врач…

– Меня зовут доктор Йозеф Менгеле. Я здесь недавно, как и вы. – Он подтолкнул Ракель к шеренге узников и поманил к себе Сару. – Вас тоже продезинфицируют. А о волосах можешь не волноваться.

Охранник стволом автомата ткнул Ракель в спину.

– Иди уже!

– Но почему нас… – не унималась Ракель.

– Ш-ш! Не зли его, – зашептала Сара.

Ракель почувствовала ложь задолго до того, как узнала страшную правду. На площади перед рампой еврейский оркестр играл бравурную музыку. Музыканты, одетые в полосатые робы, стояли с безучастными лицами. Ракель беспомощно глядела, как незнакомая старуха увлекает за собой Голду и Гитель. Сара, безудержно рыдая, крепко обняла сестру.

Колонну женщин погнали к воротам, но не в направлении душевых. На платформе высилась груда чемоданов и узлов с пожитками. Теперь вещи казались бесполезными, хотя в пути их очень берегли. Ракель отыскала взглядом свой саквояж, где лежали две книги. Она бы с радостью отдала все, что имела, лишь бы еще раз обнять и поцеловать родителей. С болезненной горечью Ракель осознала, что больше их не увидит, и утратила способность трезво мыслить и рассуждать.

Узников отвели в здание неподалеку и заставили раздеться догола. У Ракель отобрали крошечный золотой медальон на тоненькой цепочке. Сару усадили на табурет, огромными ножницами отстригли завшивленные волосы, а затем грубо обрили голову. Ракель подверглась той же процедуре: тупое лезвие бритвы оцарапало нежную кожу головы, кровь ручейками стекала за уши. Обнаженным, наголо обритым женщинам грубо втерли под мышки вонючий порошок.

Последним, самым горьким унижением стало клеймо, вытатуированное на левой руке каждой пленницы. Ракель поняла, что заключенных больше не считают людьми. Ракель Боне из Сеньона, талантливая скрипачка, дочь и сестра, перестала существовать. Ее сменил шестизначный номер, начинающийся с единицы и оканчивающийся цифрой семь. На руке Сары синела такая же татуировка, оканчивающаяся цифрой восемь.

С тех пор прошло восемь месяцев. Татуированной рукой Ракель покрепче сжала гриф скрипки и продолжила играть. Она подозревала, что родителей и малышку Гитель убили в первый же день, даже не стали тратить на них чернила для клейма. По лагерю ходили слухи, что за женскими бараками расположены тайные «подвалы смерти». Узники украдкой кивали на высокие трубы, непрерывно извергавшие в небо клубы сладковатого черного дыма, и шептали, что там, в печах котельной, сжигают бесчисленные трупы. Ракель так и не дождалась обещанного душа, хотя каждый день в душевые отправляли группу заключенных. Впрочем, оттуда никто не возвращался.

– Сначала газом потравят, потом в топку отправят, – с хриплым смешком сказала одна из узниц, Руфь. За потрескавшимися губами виднелись цинготные, кровоточащие десны и редкие зубы. Она провела в Аушвице почти полтора года. Ракель с ужасом сообразила, что они с Руфью считались долгожительницами. Обычно заключенные в лагере не выдерживали дольше нескольких месяцев, но Руфь была исполнительной работницей, а Ракель играла на скрипке.

Хотя узники считали Руфь сумасшедшей, Ракель ей верила. В лагерной иерархии Руфь занимала привилегированное положение: она охотно отдавалась надзирателям-капо – полякам, попавшим в лагерь за уголовные преступления, – что защищало ее от жестокости лагерного командования. Из разговоров надзирателей Руфь многое узнала, и врать ей было незачем.

Оркестр заиграл еще одно произведение Баха. Ракель водила смычком по струнам, думая о том, с каким рвением нацисты уничтожали в заключенных не только волю к жизни, но и все человеческое. Все существование узников свелось к ожиданию очередной пайки хлеба. Раз в день им разрешалось посещать умывальник и уборную – глубокий и узкий бетонный ров, где заключенные сидели на корточках, плечом к плечу. Руфь говорила, что мужчинам приходится гораздо хуже, но не стала уточнять, как именно. На отправление естественных надобностей отводилось двадцать секунд. Надзирательницы развлекались и громко отсчитывали оставшееся время, зная, что узницы страдают поносами, запорами, дифтерией, тифом и прочими ужасными болезнями.

Ракель волновало только одно: возвращение сестры. Каждый день Сару и других заключенных отправляли на работу. В любую погоду узники, одетые в холщовые лагерные робы, пешком преодолевали шесть километров до фармацевтического завода «Фарбенинудстри», трудились там одиннадцать часов, а потом шли в лагерь, где получали миску жидкого супа из гнилых овощей и пайку черного глинистого хлеба. Утром иногда выдавали горький желудевый кофе. Восемь месяцев Сара держалась, но на этой неделе ей нездоровилось. Причина болезни не имела значения – лечить ее все равно было нечем.

Аушвиц был преддверием смерти. Узники гибли от рук нацистов, от голода, от болезней, от переохлаждения, от измождения, от нервного истощения… Один из эсэсовцев любил практиковаться в стрельбе по движущимся мишеням: он отбирал слабых и немощных и отправлял в ближайший лес, где отстреливал несчастных, заставляя их перебегать от дерева к дереву. Однако самым большим бедствием лагерной жизни были поверки. Заключенных поднимали на рассвете, кормили желудевой баландой и выстраивали на плацу для пересчета. Поверки длились часами, и многие узники падали, не выдержав переохлаждения. Упавших оттаскивали в сторону и убивали. За опоздание на поверку заключенного расстреливали на месте и жестоко избивали всех обитателей его барака.

Трупы бесцеремонно сваливали у стены одного из корпусов и раз в день вывозили на телегах.

Ракель зябко поежилась, отгоняя кошмарные воспоминания. У ворот лагеря появилась колонна узников, возвращавшихся с работы. Охранник махнул оркестрантам, и те заиграли бравурный марш. В составе оркестра насчитывалось около шестидесяти исполнителей, из них двадцать пять – профессиональные музыканты. Виолончелистка, Мари, едва держалась на ногах, и Ракель подумала, что женщина не доживет до следующего дня. Впрочем, ее волновала только судьба Сары. Ракель чуть повернула голову, высматривая сестру в толпе оборванных, изможденных узников, но заметила, что один из охранников глядит на нее, и заиграла с напускным энтузиазмом. Молодой нацист уже не в первый раз обращал на нее внимание. Она заметила его в тот день, когда оркестру приказали развлекать командование лагеря на ужине в честь прибытия пополнения. Узникам разрешили умыться и привести себя в порядок, насколько позволяли бритые головы, впалые щеки и крайне истощенные тела. Ракель исполнила сольную партию и заметила, как загорелись глаза юноши. Судя по всему, романтически настроенному солдату не нравилось его назначение, и он старался не обращать внимания на ужасы лагерной жизни.

После этого концерта охранник – его звали Альберт – не раз делал Ракель скромные подарки: лишнюю пайку хлеба, брусок мыла, а однажды даже шарф. Ракель отдала шарф сестре. А потом выяснилось, что комендант лагеря, Рудольф Хёсс, ищет учителя музыки для своих детей, и Альберт порекомендовал ему Ракель. Семья Хёссов занимала виллу неподалеку от лагеря, в непосредственной близости от места, где ежедневно умерщвляли тысячи людей.

К ужасу Ракель, комендант одобрил ее кандидатуру. Девушку освободили от лагерных работ, за исключением концертов для лагерного командования, и поручили ей обучать пятерых детей Хёсса нотной грамоте и игре на скрипке и фортепиано. Каждое утро Ракель принимала душ в умывальнике и отправлялась на виллу. Среди изысканной мебели, свежего белья, фруктов и цветов девушка чувствовала себя неловко и смущалась в присутствии нарядно одетых детей. За время пребывания в Аушвице она забыла о привычных красках и запахах жизни. Лагерь насквозь пропитался вонью немытых тел, пота, испражнений, трупной гнили и плесени. Когда Ганс-Рудольф, младший сын Хёсса, протянул Ракель абрикос, у нее к глазам подступили слезы. Она взяла шелковистый плод и украдкой вдохнула полузабытый аромат, напомнивший ей о садах под Сеньоном…

Надкусить абрикос она не посмела: сладкий сок на губах наверняка лишил бы ее воли к жизни, сломил бы последние остатки сопротивления.

– Нет, спасибо, – со вздохом сказала она. – Возьми, Ганс-Рудольф.

Мальчик поспешно отвел руки за спину.

– Мама не позволяет прикасаться к тому, что трогали заключенные, – объяснил он.

– Даже к фортепиано? – недоуменно спросила Ракель.

– А клавиши протирают жидкостью из специальной бутылочки. – Он равнодушно пожал плечами и открыл ноты.

Ракель отвела взгляд.

Бритая голова девушки поначалу пугала малышей. Старшая сестра, Ингебритт, смотрела на нее с нескрываемым отвращением, выпросила у матери красную шелковую косынку и заставила Ракель повязать голову. Ракель не посмела отказаться.

– Ну вот, – заявила Ингебритт, – теперь ты уже не такая страхолюдина.

Самая младшая девочка, Хайдитраут, с ужасом разглядывала истощенную учительницу музыки и отказывалась садиться за фортепиано рядом с ней. Хедвиг, жена Хёсса, решила выдавать Ракель дополнительный ломоть настоящего хлеба – без опилок! – и кусочек сыра, следя, чтобы узница съедала все без остатка. Желудок Ракель, отвыкший от сытной пищи, отказывался принимать еду. В лагере заключенных кормили «супом» из картофельных очисток и гнилых овощей. Хедвиг заставила мужа перевести Ракель на легкую работу на складе, носившем издевательское название «Канада» – страна изобилия. Там хранили и сортировали личное имущество тысяч заключенных, а за отдельную плату – или за особые услуги – можно было добыть все, что угодно: от пары ботинок до новой шали. Руфь охотно расплачивалась с надзирателями своим телом, но Ракель до этого не опускалась.

А сейчас она попала в привилегированное положение… Она презирала себя за то, что так быстро привыкла к теплу камина в музыкальном салоне Хёссов, к чистой воде, налитой в стакан, к сытной пище, к алой косынке, покрывающей голову.

Рудольф Хёсс, недовольный мягким обращением с узницей, однажды попенял жене, но Хедвиг рассудительно заметила, что теперь Ракель не затеряется среди заключенных.

Ракель прибавила в весе, волосы у нее начали отрастать, исчез тяжелый дух немытого тела и грязь из-под ногтей, глаза блестели. Альберт украдкой приходил на склад, где Ракель сортировала вещи новых узников Аушвица.

Дети держались беззлобно и свысока, фрау Хёсс обращалась с ней ровно. Хедвиг любила своих отпрысков, называла роскошную виллу раем и понятия не имела, какие ужасы творятся за лагерной оградой.

Ракель порой мечтала, чтобы Саре тоже нашлось место в доме Хёссов.

Все изменилось после того, как в лагерь приехал высокопоставленный гестаповец. Его пригласили на обед к коменданту в тот день, когда Ракель разучивала с детьми сложный фортепианный дуэт. Хедвиг вошла в музыкальный салон и прервала занятия.

На пороге показался коротышка в новеньком темно-сером мундире.

– Дети, познакомьтесь с герром фон Шлейгелем, начальником криминальной полиции. Он хочет послушать ваше исполнение.

Дети послушно представились гостю, а Ракель поспешно отступила к стене.

– Добрый день, Клаус и Ингебритт, – поздоровался фон Шлейгель и удивленно уставился на Ракель. – Господи, зачем вы пускаете в дом это отребье?

Хёсс прикурил сигарету и небрежно пояснил:

– Она учит детей музыке. Здесь, в польской глуши, трудно найти хороших преподавателей.

– Как тебя зовут? – спросил фон Шлейгель.

Ракель вопросительно посмотрела на фрау Хёсс. Хедвиг благосклонно кивнула. Девушка потупилась и еле слышно назвала свое имя.

– Дети, а теперь сыграйте дуэт для господина начальника, – оживленно воскликнула Хедвиг и предложила гостю удобное кресло у камина.

Фон Шлейгель, попыхивая сигаретой, оценивающе поглядел на Ракель. Она не отрывала глаз от инструмента и негромко постукивала по крышке, отбивая такт своим ученикам.

Дети без ошибок исполнили дуэт, встали и церемонно поклонились родителям и гостю.

– Превосходно! – заявил фон Шлейгель и захлопал в ладоши. – Вы оба прекрасно играете.

– Это Ракель нас научила, – сказала Ингебритт.

– Да? – удивился гестаповец. – Назови-ка мне свою фамилию, – велел он Ракель.

Девушка стояла потупившись, стараясь не привлекать к себе внимания, и не сразу поняла, что фон Шлейгель обращается к ней.

– Меня зовут Ракель Боне, – неуверенно прошептала она.

Гестаповец с интересом посмотрел на нее и переспросил:

– Боне?