Идет… Как знает она его шаги! Его вкрадчивую походку…

Берет ее за руку… Они идут, обнявшись.

У ворот вырастает темная фигура.

— Вы, Остап?

— Я, Марк Лександрыч.

— Ложитесь, Остап! Мне ничего не нужно. Старый хохол флегматично надевает шапку и медленно бредет в сторожку.

Какое ему дело, кто там стоит в черном? Хлопец или дивчина? Пусть стоит! Пятнадцать лет он верой и правдой служил покойному Шенбоку, а теперь его сыну. Много к пану ходят по ночам людей. Много ночует у него пришлого народу. Ночью придут, а на заре выйдут Еще не так давно жила тут с неделю бабуся. Он один видел, как пан вел ее ночью в палац. Может, это ее искали по всему уезду? А ему что за дело? Паны ему платят хорошо, дай им Бог здоровья! Как князья платят. А старый Остап умеет молчать. И глаза его не видят, когда видеть не надо…

В кабинете горит камин, закрытый высоким японским экраном.

Огня нет. Спущены тяжелые шторы. И даже ставни закрыты. Как таинственно! Как будто они оба отрезаны от мира…

Дом спит. Впрочем, кто живет в этом доме, кроме Марка и страшного дяди. Слуг здесь никогда не видно. И все делается беззвучно и бесшумно. Точно по волшебству.

Каждая минута полна значения…

Он обнял ее. Его рука лежит так высоко нынче! Почти у груди ее. Ей страшно чего-то…

Она тихонько берет его пальцы и отстраняет их.

— Маня, говорите мне о себе! О детстве, о гимназии, о ваших первых грезах… Дайте мне заглянуть в эту маленькую загадочную душу! В этот запретный мир девичьей мечты! Думайте вслух! Как будто меня тут нет.

И Маня говорит, как в забытьи, как в бреду, полушепотом… О том, как любила она картину… ангела с неумолимым взглядом и гордым профилем. Как она мечтала о нем годы! Как мучительно ждала его. И верила, что встреча будет когда-нибудь. После смерти. В другом мире…

— И я хотела умереть… Я отворяла на морозе фортку и, голая, высовывалась и дрогла. И кончалось все только насморком. Помню, я дала себе срок — жить только три месяца, до Пасхи. И Умереть в первый день. И я стала худеть и таять. И стала такая апатичная. Силы мои уходили с каждым днем.

— Это ужасно! Дитя мое… Вы действительно могли погибнуть. Что же спасло вас?

— Вы не поверите. Концерт. Да… Концерт, в ковром я танцевала под музыку.

— Характерные танцы?

— Нет!.. Нет… Свое… Ах, Марк, это у меня единственный талант! Я родилась балериной. «С поразительным чувством ритма»… как говорил наш учитель, Когда я слышу музыку, мне хочется двигаться! Это неудержимая потребность. Страсть. Сначала надо мной смеялись… Потом стали восторгаться…

— Понимаю… Вы танцуете свое, как знаменитая Айседора Дункан?

— Ах, не говорите мне о ней! Я не могу вспоминать ее грязные пятки! Она так неэстетично изгибает руки! Она так плохо сложена!

— А вы?

— О, мое тело прекрасно, Марк! Я это знаю. Как часто я изучала его линии перед зеркалом! Я чувствую, что, если бы я училась, из меня вышло бы что-нибудь. Я гораздо грациознее, чем эта знаменитая Дункан. И не выше ее ростом… Клео де Мерод. Вот мой идеал красоты. Какое у нее трагическое, одухотворенное лицо!

— Вы хотели бы ее видеть?

— Безумно! Но ведь она в Париже…

Они долго молчат… Он кусает губы, не решаясь сказать того, чем полна его душа.

— Как странно! — задумчиво шепчет Маня. — думала когда-то, что буду вечно любить мою мечту… это лицо ангела… что буду жить только для встречи с ним… Я верила, что это моя судьба. Но я увидала глаза Яна. И забыла то лицо. Когда Ян умер, я тоже верила, что моя жизнь кончена, что моя душа не зацветет снова. И вот я встретила вас. И Ян забыт. Марк, что это значит?

— Жизнь…

Она прижимается лицом к его груди.

— Значит, нет вечной любви?

— Нет.

— О, Марк! Как это больно! И вам тоже больно? Какая грусть звучит в вашем голосе!

— Вы счастливее меня. Начинать жизнь без иллюзий легче, чем терять их, как терял я.

— Нет, Марк, нет! Пусть это жизнь! Я буду сильнее жизни! Я буду любить вас вечно!

О дивные, незабвенные слова!

Его сердце бьется, когда он гладит ее волосы.

— А тот… Другой? — глухо спрашивает он.

— Тот? Он тоже забыт, — спокойно говорит Маня.

— Сента! Дорогая моя Сента… А если вы когда-нибудь встретите его? Свою мечту?

— Я уже встретила, — тихонько отвечает она. Штейнбах вздрагивает.

— Да… Это было два года назад. Мы с Соней сидели на леваде. Он проехал верхом на серой лошади…

— Это бред, Маня?

— Нет… Нет… Я как сейчас вижу его лицо. Шапку золотых волос… высокий лоб, гордый профиль… Серые, Жесткие глаза… маленькую бородку… Вижу его костюм, краги. Его шлем… Он снял его и поклонился нам. Вот так… Марк… Что с вами? Почему вы так бледны? Почему так горестно изогнулись эти чудные брови? Вам больно?

— Нет… ничего… Сейчас пройдет… Маленький укол в сердце… Маня… Я знаю его…

— Кого?

— Вашего всадника… Я его знаю… Я догадываюсь…

— Милый Марк! Забудьте о нем! Какое мне до него дело? Зачем я вам говорила это, глупая? Я не Хочу, чтобы вы страдали! Неужели вы не верите, что Вы — моя единственная любовь? Пусть десятки всадников явятся теперь передо мною! Я их всех отвергну Яля вас. Вы не верите? Нет?

— Есть хорошая поговорка, Маня. «Вешний путь не дорога…» Мы в лабиринте жизни ощупью ищем этот настоящий путь свой. И часто, когда мы думаем, что нашли выход из лабиринта, мы упираемся в темный тупик. Душа женщины блуждает еще беспомощнее в этой мгле. Вы не меня любите, Маня. И не Яна любили вы. Любовь еще придет…

— Не говорите так! Не говорите..

— О, неужели вы думаете, что мне легко дается это сознание? К сожалению, у меня нет темперамента, который мог бы ослепить и обмануть меня. И… к сожалению… я слишком люблю вас…

Она сосредоточенно думает над его странными словами.

— Маня, можете вы исполнить одну мою просьбу?

— Все, Марк! Все, что хотите! Лишь бы вы были счастливы!

— Станцуйте передо мною сейчас что-нибудь свое!

Она порывисто встает, с потемневшими глазами.

— Да, да!.. Как это хорошо! Вы будете играть?

— На цитре… Помните, у Тургенева сказано, что в цитре живет и плачет старая душа еврея. За это, должно быть, я люблю этот инструмент. Я буду играть печальное. То, что гармонирует с моим настроением.

— Ах, Марк! Это невозможно! Я запутаюсь в этом безобразном платье.

— Разденьтесь! Вон там, у огня… за экраном… Я отвернусь. Я дам вам чудную старинную ткань. Хотите? Вы можете завернуться в нее, как пожелаете.

Не отвечая, зажмурившись, она слушает музыку его голоса. Сколько в нем оттенков!

Он идет к старинному средневековому резному шкафчику из дуба… Тому самому шкафчику. И вынимает оттуда блеклую тонкую шелковую ткань. Она вышита золотом. От нее пахнет тлением. Веет безвозвратным…

— Боже! Какая роскошь! — говорит Маня, погружая лицо в шелк. — Это царские одежды, Марк?

— Это с католической статуи, ограбленной войсками Кромвеля. Тысячи уст касались этого края. Вы видите следы умерших поцелуев?

— Ах, Марк! Этой ткани довольно, чтобы создать настроение! Я уже слышу музыку в душе… Вижу образы…. Марк, отвернитесь! Я должна раздеться. О, какое упоение, когда эта холодная ткань коснется моих плеч! Дайте булавки! У вас есть английские булавки? Довольно! Отчего вы так дрожите, Марк? Отчего я не узнаю вашего лица? Отвернитесь теперь!

— Что вы делаете, Маня? — глухо спрашивает он, не оглядываясь.

— Я снимаю башмаки… Нельзя же плясать в чулках! Отчего вы говорите сквозь зубы? Вы опять страдаете? О, какое наслаждение! Как эта ткань ласкает плечи!.. Марк… Садитесь и молчите… Молчите! Я готова. Где ваша цитра? Я выхожу… Начинайте же! Начинайте! Я чувствую себя богиней…


Когда Штейнбах далеко, Маня часто вспоминает эту ночь.

Она чувствует на своих ногах его поцелуи. Она видит его новое и страшное лицо.

Знойное кольцо охватило тогда их обоих. И все сжималось теснее и теснее, лишая их дыхания.

И вот она упала в бездну, которая глядела на нее из очей Марка.

Тайна жизни раскрылась перед нею внезапно.

Эти завесы сорвал Марк!

Забудет ли она его когда-нибудь? Возможно ли разлюбить того, кто поднес к твоим устам яд первого услаждения?

Но и он не забудет ее… Нет! — Теперь она знает свою силу.

Слезы бегут ночью на горячую подушку.

«Это ничего, ничего, — говорит себе Маня, — надо взять себя в руки! Две недели пройдут как-нибудь, Он вернется. Он не может не вернуться теперь! И мы будем вместе. Мы уедем в Париж. Мы никогда не расстанемся. И разлучит нас только смерть. Но смерть прекрасная и дерзкая. Как наша любовь!»

КНИГА ВТОРАЯ

Душа Мани сейчас подобна реке, скованной морозом.

Снежная пелена схоронила алое золото солнца, синее золото месяца, рябь ветерка. Мертва пустынная гладь. Только глубоко внизу тяжко и загадочно идет вода. Как бы дремлет. И ждет зова весны. Торжествующего зова жизни.

По целым дням в странном оцепенении лежит Маня в беседке с книгой. Но не читает. Закрыв глаза, она глядит в свою душу, скованную скорбью. И упорно и бессознательно ждет, когда весна позовет ее к радости и творчеству.

Штейнбаха нет. Давно минул обещанный срок. Когда он уезжал, цвели розы. Теперь золото, осени загорелось на деревьях. Под ногой покорно умирает лист. Вечера стали свежее. Дни короче.

Желания рождались в крови. Зажигали ее мучительной истомой. Раскидывали по подушкам смуглые руки. Обжигали щеки. Исторгали жаркие слезы. Надевали сны, от которых так тяжко было оторваться. Потом умирали, как угли под золой. И было после них так холодно! Так холодно было после них… Она устала глядеть на дорогу. Она устала ждать…

Что это было между ними?

Да и было ли что? Растаяло, как сны. Как эта облачко в гаснущем небе.

Теперь она устала жить. Холод безразличия железным объятием сковал ее душу.

Разве она страдала? Разве она любила? Каждый уходящий час уносил что-то из ее души. Частицу ее юности. Жизни…

Она не вспоминает прошлое.

Она не глядит в будущее.

Она дремлет.


— Маня… ау!.. Маня…

Это Соня зовет. Но у Мани нет энергии, чтоб откликнуться.

Соня вбегает в беседку. У самого выхода плакучая береза опустила зеленые руки. Она никого не пускает. Она цепляет всех за волосы длинной веткой. Нетерпеливо отстраняет ее Соня. У нее таинственные глаза и странная улыбка.

— Маня, иди скорей! — взволнованно говорит она и непривычно жестикулирует. — Знаешь, кто приехал? Ты не поверишь… Тот всадник!.. Помнишь? Два года назад мы его видели на леваде. Он самый. И представь себе только! Ведь это и есть Нелидов!

Маня садится, откидывает со лба темный локон. Потухшие глаза загораются. Сердце стукнуло и замерло.

Не сон? Жизнь? И опять радость? Опять.

Она встает.

И в этих огромных, вчера еще пустых глазах Соня видит просыпающуюся душу. Загадочную душу женщины.

Взявшись за руки, они бегут.

Вот терраса. За самоваром Вера Филипповна, нарядная и сияющая. Дядюшка утопает в синем дыме сигары. И еще кто-то… Сильные плечи. Чужой голос. Какой-то ясный, почти детский смех.

Маня делает знак Соне. Они прячутся за старую липу.

— Ну да… Теперь все понятно! — радостно говорит Вера Филипповна. — А уж мы не знали, что думать. Вася, слышишь? — оборачивается она к Горленко, который только что вернулся с поля. — Николай Юрьевич наследство получил. Два раза ездил в Петербург. Пробыл там месяц.

— Да неужто? И много?

— Пустяки, в сущности… Но в данную минуту для нас эти деньги. Вы сами понимаете…

Он встал. Высокий, стройный. Мане видны его плечи, кудрявые белокурые волосы, гордый профиль. Он жмет руку хозяина.

— Как не понять! Кому не нужны деньги? Поздравляю!

— А что интересного в Петербурге? — задумчиво спрашивает дядюшка.

Нелидов оборачивается. И девушки видят его лицо. Тонкое, породистое, с маленькой русой бородкой, высокий лоб. Он кажется ярко-белым из-за загара, покрывшего худые щеки.

— Да, знаете ли… Будь я в Кинешме, она дала бы мне не более, чем столица… Я целые дни рыскал, как гончая, со всеми этими формальностями и хлопотами. Это в самую-то горячую пору полевых работ!

Он смеется. Зубы у него мелкие, ровные, белые.

— Какая красивая улыбка! — шепчет Соня.

Да. Это он… кем полны были девичьи грезы… кто дал ей первые бурные слезы еще неосознанного желания. Первый, могучий, незабываемый порыв.

Она не слушает слов. Лишь звуки голоса и смеха. Она глядит, как бы вбирая в себя его движения, Поворот головы, эти трепетные, тонкие ноздри, жесты маленьких породистых рук. Как он непохож на других! Ни на кого непохож. Но через гряду ушедших забытых дней она смотрит в одну яркую точку. В лицо ангела с неумолимым взглядом, для которого горело и билось сердце ребенка.