— Не волнуйтесь, дорогая мама. Анатолий Сергеевич еще недавно усмирял в этом краю крестьянские бунты. Ему есть чего бояться. Они озлоблены. Да, Но ведь я-то, даже с их точки зрения, ничем перед ними не виноват! Я защищаю свою собственность, как они защищают свою. А пожар вы забыли? Оставьте! Я знаю, что делаю. Я строю заново наше родовое гнездо. Верьте в меня, как я в себя верю. И живите спокойно.

Он нежно гладит ее плечи. И в эту минуту лицо его прекрасно.


Маня глядит на дорогу… Наконец!..

Ритм лошадиного галопа сливается с бурным биением сердца. Она бежит из беседки в дом. Стол накрыт на террасе. Обед готов.

Вот он на дворе. Спрятавшись за столбики крыльца, она следит, вбирает в себя все его движения. Как сидит на нем костюм! Как упруга и горда его походка! Как красивы эти сдержанные, редкие жесты породистых рук! Это — «принц», каким был Ян.

Он видит Маню своим зорким взглядом еще там, во дворе. Но подходит к ней последней. И все замечают, что сбегает румянец загара с его худых щек.

На этот раз он не целует ее руки. Он смотрит ей прямо в глаза, жестокий, полный желания Так дикари смотрят на женщину, которую берут себе как добычу.

Невинным и наивным взглядом, полным готовности, отвечает ему Маня. И лицо ее прекрасно и трогательно.

У Сони сердце падает в груди. Тайна Мани открыта теперь для всех.

«Ах, черт побери! — с завистью думает дядюшка. — Так вот отчего…»

За обедом Вера Филипповна сажает Нелидова рядом с собой и Соней. Маня сидит напротив.

Подают пирог и закуску. Горленко поднимает пыльную старинную бутылку.

— Выпьем, Николай Юрьевич! Это старая горилка. Дедовская…

— Не пью… Благодарю вас.

— Знаю, что не пьете. Но уж для такого случая нельзя отказаться. Ее всего две бутылки осталось.

Гость сухо улыбается и делает отрицательный жест. Дядюшка чокается с хозяином и заметно веселеет.

После жаркого хозяйка предлагает гостю запеканки, старой и крепкой, которая хранится годами в погребе.

— Благодарю вас. Не пью.

— Но ведь это же не водка… Это сладкое.

— Это спотыкач! — объясняет дядюшка гостю. — После двух рюмок по этой половице не пройдете. Обязательно споткнетесь.

— Мне, пожалуйста! Мне, папа! — с вызовом говорит Соня и протягивает стаканчик. — И Мане тоже! Что же ты молчишь, Маня? Ты так любишь наливку.

Нелидов бросает на Маню косой, потемневший взгляд.

Дядюшка ревнует. Ему приятно подразнить Нелидова. Он сам подливает Мане.

— Чокнемся, дружок? Пей до дна. Так… вот еще одну!

— Будет тебе, Федя! Она пьянеет.

— Эге! Не впервой ведь. Она дивчина удалая!

— Важная горилка… — шумно вздыхает хозяин и утирает салфеткой большие свисшие усы.

Нелидов хранит брезгливое молчание. Но у Мани уже закружилась голова. И кровь вспыхнула. Робости рядом с ним уже нет и следа. Ока начинает хохотать громко, звонко и беспричинно. Кидает в дядюшку хлебными шариками. Радостно вскрикивает, когда дядюшка, ловко целясь, посылает свой хлебный шарик ее румяным губам, ее белой шейке.

Соня заражается внезапным весельем Мани… «Слава Богу! Целый месяц ее смеха не слыхали!» И тут же вступает в игру. Шарики летят в дядюшку, в Горленко и… о, ужас! В гостя. Он густо краснеет.

— Vous êtes folle [45], Соня! — говорит ей мать.

— Это не она. Это я! — кричит Маня.

— Это нечаянно, — извиняется хозяйка.

— Нет! — смеется Маня — Это я нарочно… Нарочно…

Нелидов подымает ресницы и в упор смотрит на смеющуюся девушку.

Она дурно воспитана. Но что за смех! Что за голос! Как будто солнце брызнуло из-за туч и затопило всю комнату. У всех смеющиеся лица. У всех блестят глаза. Она — создана для счастья. Она — сама радость.

— Нарочно? За что же это? — тихонько спрашивает он, стараясь улыбкой смягчить хищное выражение глаз.

Маня хлопает в ладоши.

— За то, что вы обскурант!

— Что такое?

— Маня! Qu'est-ce que vous radotez? [46] Вот видишь, Федя…

— Ха-ха! — заливается дядюшка. — Ай да дивчина! Гайдамак, да и все!

Нелидов вдруг весело смеется.

— А разве это плохо — обскурант?

— Ужасно! — Маня комично всплескивает руками.

— Маня… Ecoutez… Au nom du ciel! [47]

— Не волнуйтесь, Вера Филипповна… Mademoiselle…

— Ельцова… Маня Ельцова…

— Mademoiselle Ельцова — очаровательное дитя…

— Ах! Она совсем сумасшедшая! Когда на нее это находит, она весь дом ставит вверх ногами.

Ноздри Нелидова вздрагивают. Кокетство Мани, искристое, как шампанское, и бессознательное, действует на него как-то стихийно. Он чувствует себя пьяным без вина.

«Еще девочка! — думает он. — И какая голая жажда любви! Она зовет… зовет меня этим смехом, этим голосом… Ее смех похож на ржанье молодой кобылицы, впервые выпущенной на волю. Такой же серебристый и манящий. Ах! Схватить бы ее в объятия! И слиться с нею в одно! И уничтожить ее в одном порыве… Боже мой! До чего она прекрасна! До чего все это ново! И как трудно владеть собой!..»

— Знаете, я много слышала о вас! — задорно говорит Маня. И смело глядит в его беспощадные глаза.

— Что же? Ответьте! Я любопытен, как женщина.

— Маня… Маня, — кричит хозяйка с своего места я, забываясь, стучит ножом.

Горленко беспокойно завозился на стуле, который трещит под его весом. Дядюшка подмигивает Соне и хохочет.

— Что же вы слышали? Хорошее или дурное?

— Ах!.. К сожалению, только дурное…

Дядюшка и Соня громко смеются.

— Боже мой! Да не слушайте вы ее, Николай Юрьевич! Маня, я тебя вышлю из-за стола…

— Что же именно вы слышали?

— Вы жестокий… Вы хищник… Вы Ахиллес, не знающий сострадания.

— А! — коротко срывается у него. — Я ничего не имею против этой оценки. Жизнь — война. И я не хочу быть побежденным.

— Маня! Выпей воды? Это просто глупо, Федя, так спаивать ребенка. Налей ей воды.

— Мы привыкли, — невинно, но громко бросает Соня.

Отец кидает на нее огневой взгляд. Во хмелю он всегда мрачен.

— Уж не твой ли поклонник начинил тебя этими бреднями? — вдруг сердито спрашивает он Маню.

Как странно меняется ее лицо? Она выпрямляется. Словно проснулась разом. Смех ее утихает мгновенно. Нелидов высоко поднимает брови.

— У mademoiselle Ельцовой уже есть поклонник?

— Что значит уже? — враждебно подхватывает Соня. — Ей скоро девятнадцать лет минет Она кончила курс…

— И успела пленить Штейнбаха? — вставляет дядюшка.

Пауза. Нелидов слегка отодвигается со стулом и глядит на вспыхнувшую щеку Мани, на ее опущенную голову. Соня явственно видит мимолетную гримасу в его чертах. И сама она бледнеет внезапно. А сердце ее стучит.

Нелидов все так же пристально глядит, как загораются уши Мани, как краска заливает даже ее нежную шею. И как еще ниже, точно виноватая, клонится эта растрепанная головка.

За столом странная тишина.

— Вы… и Штейнбах? — веско и тихо произносит Нелидов. Точно думает вслух.

Соня роняет вилку. Она говорит сдержанно, но враждебно.

— Как вы странно это сказали! Можно так перевести ваш вопрос: Роза и жаба… Да?

— Почти…

— Полноте! Такой красавец! Ну, Маня! Что же ты молчишь? Ты ведь тоже его красавцем считаешь.

— Даже влюблена в него, — невинно подхватывает дядюшка.

Маня, не глядя, чувствует на себе упорный, холодный взгляд.

— Он жид, — роняет Нелидов сквозь зубы. — Этим все сказано.

— Это возмутительно! — вскрикивает Соня и шумно отодвигается от гостя.

Она почти задыхается. Ее волнение так неожиданно, ее враждебность так очевидна, что родители теряются.

— Нашла за кого копья ломать! — удивленно восклицает Вера Филипповна.

— Мама! Да ведь это же редкий человек… Он делает так много добра.

— Своим? — подхватывает Нелидов.

— Нет. И русским. И хохлам.

— Благотворительность — это зло. Она развращает как тех, кто дает, так и тех, кто берет.

— Это легко говорить! А где вы были, когда у нас тут голод разразился? Вы в Лондоне спокойно делали вашу карьеру дипломата. А тут отец Штейнбаха пятьдесят тысяч пожертвовал в Красный Крест. А сын его два года в Ельниках и Линовке держал столовые. И сейчас поддерживает безработных.

— Соня. Соня, — зовет опомнившаяся хозяйка, Горленко мрачно сопит.

От слова «Липовка» лицо Нелидова вздрагивает, словно от физической боли. Он говорит глухо:

— Его миллионы — пот и кровь нашего народа. Соня дерзко усмехается.

— Ну, знаете, ли! Об этом не будем спорить, кто у нас в долгу перед народом! Он ли? Мы ли с вами?

— Эге! Соня! Видно, и тебе Штейнбах голову вскружил, — усмехается дядюшка, очень довольный этим маленьким скандалом в благородном семействе.

Соня краснеет и теряется. Нелидов говорит медленно, сквозь зубы: — Даря эти пятьдесят тысяч, Штейнбах, конечно, рассчитывал на орден? Быть может, на дворянство. Многие из них и этой чести уже добились. Соня презрительно смеется.

— На что ему русское дворянство, когда он барон? А предки его старее нашего и вашего рода… Pardon? Я забыла, что вы — Рюрикович.

— Вот! Вот! — подхватывает дядюшка. — Я И говорю — из колена Давидова. Фамилия его матери Девидсон. Прямо царской крови. Недаром покойный Штейнбах вместе с бароном Гиршем об основании царства Палестинского хлопотал.

— Ну, дядя, молчите! Не будьте хоть вы обскурантом!

— Так этой кличкой я вам еще обязан? — подхватывает Нелидов. Оборачивается и в упор, твердо глядит Соне в глаза.

— Представьте, Николай Юрьевич! Именно мне.

— А-га! — как-то загадочно, Коротко срывается у него.

Опять наступает неловкая пауза. Подают пломбир и кофе. Вера Филипповна, красная и взволнованная, усердно потчует гостя.

Он теперь не замечает Маню. Он смотрит в сторону или поверх ее головы. Она для него уже не существует.

У Мани такое чувство, словно ее раздели донага и посадили за этот стол. Скорей бы конец!..

Она убегает в беседку. Она ломает руки. Ненависть к Штейнбаху душит ее.

Соня входит.

— Иди! Там чай пьют, — угрюмо говорит она. Маня молча встает и идет, как лунатик.

— Молчит… Точно в рот воды набрала, — ворчит Соня по дороге. — Хороша любовь! Его оскорбляют…

— Я не люблю его, — искренне срывается у Мани.

— Что-о? Что такое?

— Я не люблю его…

— Ты с ума сошла? Ведь ты вчера его любила?

— Нет… Это было давно… Мне теперь противно вспомнить, что мы… Ах, оставь! Не говори мне о нем ни слова!

Соня глядит почти со страхом. Душа Мани впервые кажется ей бездонной пропастью.

— Флюгер, ты флюгер! Куда ветер подует, туда и она. Значит, я угадала, что влюбилась в этого обскуранта?

Маня поднимает ресницы. Как печален и глубок ее взгляд! Как будто она познала какую-то мудрость Жизни, закрытую для других.

И это лицо ее, и молчание так выразительно, так полно значения, что Соню охватывает внезапное раскаяние.

— Маня, прости! Прости меня, Маничка! Мне так Жаль Щтейнбаха. Оттого я была груба с тобой. Но Как же это так скоро? Ах!.. Я никогда тебя не понимала.


Запершись в кабинете с Герленко, Нелидов рассаживает по комнате легкими и упругими шагами.

Увлекаясь, он высчитывает, сколько выручит за посеянную кустовку и сколько уплатит долгу банку и кредиторам. А там во сколько лет очистит имение от долгов, напав на какую-нибудь гениальную мысль, — Ге-ни-альную! Зге! Чего захотели? Где они, эти гениальные мысли? Не в степи же у нас растут.

Красивая, наивная улыбка вдруг освещает надменное, озабоченное лицо Нелидова и меняет его до неузнаваемости.

— Найду… Найду… Вот увидите. Я в свою звезду верю.

— Нет уж! Чего там? На это иностранцем надо быть. «Они» вечно что-нибудь удумают и у нас из-под носа вырвут.

Лицо Нелидова опять темнеет. Он со школьной скамьи ненавидит все западное. Два года жизни в Англии усилили эту антипатию. Рабочие стачки, бои в парламентах, тысячные митинги, феминистские съезды, эта армия Спасения… О!.. Как все это ненавистно ему и чуждо!

Нет. Запад нам не указ. У России есть свой путь прогресса. Своя великая историческая миссия. И жалки и слепы те, кто думает, что молодой и езде дремлющий народ должен учиться жить у разлагающихся наций. Так думает он.

Он опять фантазирует вслух. Хороню бы устроить водяную мельницу. Здесь одни ветряки. Все остальное, как было в исторические времена.

Горленко угрюмо сопит и машет рукой. Так все и останется. Не пойдет хохол к ним на мельницу.