С бьющимся сердцем Маня глядит на горизонт.

Когда через час езды ландо приближается к курганам, девочки, взявшись за руки, бегут по пыльной дороге, усыпанной голубым цикорием.

Вдруг Маня останавливается.

Курган весь распахан.

— Не пойду! — говорит она, отдергивая руку. Не хочу!

— Почему?… Взберемся! Оттуда видно так далеко…

— Не хочу! Не хочу…

Слезы повисли на ресницах, когда она садится в экипаж. Вера Филипповна огорчается. В чем дело?

Как странно, что они с полуслова не понимаю ее!

— Здесь Игорь шел с своими полками… Зачем вспахали курган? Зачем?

Вера Филипповна улыбается.

— Милая девочка… Это оттого, что земли мало дорожат каждым клочком.

— Голоден мужик, панночка! — подхватываем Петро, оборачиваясь на козлах.

Маня молчит, отвернувшись. Эти простые слова не утешают ее.

— Неужели опять будет голод, Петро? — спрашивает Соня. — И как возмутительно, мама! Такой чернозем! Столько земли! У нас учат, что Малороссия — житница России…

— Эх, панночка! Да разве это наша земля? Все панское… Все Шенбока… А у нас столько семейств на Амур выселяются!.. И, Боже мой! В Крым молодежь бежит… Дома есть нечего… — Он выговаривает «исть».

Соня задумывается. Ее большие глаза перестают сиять.

— А что слыхать, Петро, о столовой в Колтовонщине? Действует еще?

— А как же, панночка! Эконом закрыть собирался… Шенбок не позволил… Дай ему Бог здоровья! Жалеет людей…

— Кто? — вдруг спрашивает Маня. — Кто?

— Штейнбах, — смеясь, объясняет Вера Филипповна.

— Люди говорят, пока не поспеет жито, всех кормить будут…

— Вот как! Это делает ему честь! — небрежно роняет Вера Филипповна.

Село… Как непохоже на русскую деревню! На грязные, покосившиеся избы! Мазанки — чистенькие, беленькие — стоят как именинницы. Только окна почему-то закрыты в такую жару. Какие чудаки! Вот и вишневые садочки, и огороды. Пышные мальвы и георгины глядят через плетень. На золотых кустах чернобривца солнце словно забыло свое сияние.

А вон и подсолнечники… Целый лес… Они обернули к солнцу золотые лица. И стоят, задумавшись, поникнув головками… Какие красавцы!

Они пешком спускаются по горе, мимо крутого ущелья, к плотине. Какой высокий, сочный, зеленый тростник!

— Очерет [13], - подсказывает Соня.

Она разом забывает гимназию и становится хохлушкой.

Маня задумывается… «Дивным пением чудесным огласился очерет…»

Дорога круто повернула влево. Вон на перекрестка стоит высокий крест с грубо разрисованным, стертым дождями изображением Распятого. Недалеко колодец-криница.

Грустью веет от этого креста. Как четко рисуется он на пылающем небе!

— Фыхура, — говорит Соня.

Вера Филипповна крестится, делая набожные глаза.

— Остатки католичества и старины, — объясняет она. — Землей здесь когда-то владели поляки.

У креста стоит столб, и на нем надписи указывают спутнику дорогу.

«Это трогательно!..» — думает Маня. Она видит в темную ночь в безграничной степи одинокого путничка. Как радостно забьется его сердце, когда внезапно из мрака вынырнет перед ним высокий крест и этот колодец! Пустыня уже не будет жуткой.

— Опять замечталась? — смеется Соня. — Лучше погляди назад!

Маня оборачивается и вскрикивает.

Ландо поворачивает… На фоне догорающей заря как на картине, стоит, вся черная, мельница, вой душная и сказочная…

— А теперь сюда, — говорит Соня.

Влево аллея пирамидальных тополей сбегает в яр. И между ними на зеленом небе призрачно мерцаем еле видный серп луны два мира!

— Сказка! — шепчет Маня.

Петро задерживает лошадей и кнутовищем показывает на тополи.

— Липовка… Шенбока имение, — говорит он с почтительной интонацией человека, привыкшего к рабству.

— Штейнбаха, — опять смеясь, поправляет его хозяйка.

— Заболел старик, Вера Филипповна… Дуже заболел. Вчера по телеграфу из Киева дохтура выписали. Нынче ждут другого из Москвы… Хубернатор у него был вчера…

— Вот как?

— Сыну дали знать… Мне на станции их кучер говорил. А сын за храницей… Еще когда вернется?

«Неужели умрет?…»

Вере Филипповне стыдно показать свою радость. Чувство какого-то освобождения, какой-то смутной надежды. На что? Не все ли равно? Умрет старый паук, грозный кредитор. На смену придут наследники.

Она припоминает, что слышала о сыне. Он прославился как адвокат по политическим процессам. Как-то сложатся их отношения?

— Какой лес! Какой чудный лес! — говорит Маня, указывая на синеющую вдали дубовую рощу.

— Это лес Штейнбаха… — говорит мать Сони. Они едут мимо седых полей ржи, мимо изумрудной свекловицы и бело-розовой ранней гречихи. Словно снег покрыл землю там, вдали…

— Это хлеб и плантации Штейнбаха, — шепчет Вера Филипповна.

Экипаж спускается в яр. Вдали, на горе, между темными купами роскошного старинного парка блестит крыша белого дома с высокими башнями по Углам.

— Какой замок! Какой дивный! — восторженно вскрикивает Маня.

— У нас называют «палац»… Когда-то здесь ночевала Катерина Вторая. Это Липовка, любимое имение Штейнбаха… Лучшая усадьба всего края. Она принадлежала князьям Галицким. Анна Львовна Галицкая вышла замуж за Нелидова… А он все спустили в карты. Штейнбах купил это имение.

— Он что — Крез — этот Штейнбах? Крез, да?

— Да, Маня. Это сахарный король. Все, что мы видим кругом, эти поля, леса, рожь, пшеница, свекловичные плантации, старинная дворянская усадьба даже — все на двадцать верст кругом принадлежит ему. Весь уезд почти его собственность. У него шестьдесят тысяч десятин…

Воображение Мани затронуто. Какая власть!

— У него много детей, значит? Двадцать детей? Или больше?

— Что такое? — Вера Филипповна звонко смеется. — Один только сын…

— Один?.. На что же ему столько земли?

Смеется и Петро, оглядываясь с козел и качали головой.

— Неправда ли, как это возмутительно? — спрашивает подругу Соня. И тихие всегда глаза ее сверкают.

— Он старый? Он добрый? Он немец?

— Он жид…

— Мама! Сколько раз я тебя просила? Он — русский подданный и кальвинист[14].

— Ты откуда знаешь? — с сердцем перебивает мать.

— Дядюшка говорил…

— Все равно — жид! Этого не вытравишь, хотя в десяти реках крестись! Раса, а не религия имеет! значение…

— Мама, знаешь, кто так выражается?

— Ах, оставь, пожалуйста!.. Что ты меня учишь?

— Мне не хочется, мама, тебя в чем-нибудь осуждать…

— Скажите, пожалуйста! «Осуждать»! С этих пор еще вы нас учить и судить будете! Не вздумай еще отцу замечания делать! И так уже у него голова кругом идет…

— Лина говорит…

— Кто такая еще эта Лина?

— Лина Федорова… Она теперь в первом классе. Она самая умная у нас, самая чудная… Ее дружбой я горжусь… И она. всегда защищает евреев…

— Все это издали хорошо… Я бы послала эту Лину сюда! У нас в России все зло от жидов идет… Все бунты…

— Неправда…

— Что такое? Как ты смеешь так возражать?

— Дядюшка говорит…

— Ах, отвяжись, пожалуйста, со своим дядюшкой! Нашла кого слушать! Человек собственную жизнь не сумел устроить. А набивает тебе голову всяким вздором!

Вера Филипповна расстроена. Она вынимает платок и обмахивается. Маня брезгливо молчит. Носик ее выразительно сморщился…

— А вон и Лисохоры показались! — радостно говорит Соня.

— Где? Где? Где? — кричит Маня. И готова вскочить на сиденье.

Они опять спустились с горы. В лощине, среди роскошной зелени, раскинулось село. За ним, вокруг полувысохшего огромного пруда, когда-то большой реки, дремлют старые дворянские гнезда. Всем по двести, полтораста лет. Яркий месяц отражается в потемневшей воде. Как хлопья снега, белеют гуси среди аира. Целый лес тростника подступил к плотине. Тянет сыростью. Со всех сторон вода.

— Гребля[15], - говорит Соня.

«„По гребле, неровной и тряской…“ — опять звучит в душе Мани. О, какой воздух! Какая насторожившаяся, чуткая тишина!

А красивое лицо Веры Филипповны подернуто печалью. Всякий раз, когда с горы она смотрит на этот обмелевший пруд, сердце ее сжимается. Шесть родовитых имений лежало здесь тридцать лет назад. Псовая охота, званые обеды, балы, свадьбы… Жили не считая, не задумываясь… И теперь где все это? Точно с грифельной доски шаловливая рука стерла все начертанные на ней имена. Кто умер, кто покинул родные края, кто покончил с собой, не желая пережить разорения… Грустно! Грустно… Старинные усадьбы стоят пустые. Парки заглохли. И хорошо! еще, что не вырублены липовые аллеи. Когда мужичье приобретает имение, вековые липы гибнут под топором. Штейнбах — все-таки культурный человек. Он щадит родовые гнезда».

Точно угадывая мысли хозяйки, Петро оглядывается с козел.

— На той неделе у Лизогубов лес купил Шенбок. За долги, стало быть, ему отошло… Слыхали, Вера Хвилипповна?

— Уже?

Да, это неизбежно. Вот и ее собственная земля, эти Лысогоры, где жил еще при Петре казачий сотник, предок ее, дом, где она родилась и росла, — все понемногу переходит в цепкие руки. Как паутиной обволок грозный кредитор весь уезд, и все помещики работают только на него. Жизнь дорожает. А они не умеют по одежке протягивать ножки. Не думали они, что Соне достанется так мало! Под старость тяжело менять привычки… Хотя бы усадьбу-то уберечь среди этого общего крушения!

Навстречу едут телеги, запряженные волами. Везут сено. Как чудно пахнет! Хохлы в высоких шапках-гречневиках, молодые и старые, почтительно кланяются, еще издали обнажая головы Петро важно кивает им с козел.

Когда уже совсем в темноте экипаж въезжает на широкий двор усадьбы и собака кидается навстречу с громким лаем — Маня по уши влюблена в Малороссию!


Маня быстро освоилась с праздной, шумной жизнью хлебосольных помещиков. Она словно родилась в дворянском гнезде.

Тут еще живы легенды о свирепом магнате — дедушке Веры Филипповны. Свою любовницу, похищенную у мелкопоместного соседа жену, он томил в подземелье, в глухом лесу. Мане показывали уцелевшие еще остатки подземных тюрем, с цепями и решетками, для провинившейся дворни. Сто лет назад здесь шла такая разгульная, привольная и дикая жизнь, напоминавшая нравы немецких разбойников-баронов!

Маня влюблена в эти развалины, заросшие плющом, в таинственные склепы, где спят предки хозяйки, так мало грешившие, так много любившие… Влюблена в этот густой, запущенный парк, переходящий незаметно в лес. Сколько там полуразвалившихся беседок, мостиков, перекинутых через глохнущие пруды с старыми, отживающими свой век лебедями! Какая поэтичная лодка дремлет в высоких камышах! Она влюблена в старый дом, двухэтажный, деревянный, с лабиринтом комнат, диванными, курильными, девичьими… Где широкая жизнь идет, как бы игнорируя отмену крепостного права и общее оскудение. Она не устает любоваться старой мебелью ампир, которую никто в доме, кроме дядюшки, не умеет ценить, привыкнув к ней с детства. Она восторгается столиками карельской березы с инкрустацией по углам, потайными ящичками, от которых пахнет сушеными розами и тайной. Она находит там нередко записанный женской рукой, выцветший рецепт какого-то декокта [16].

Один раз под ее пальцем нечаянно щелкнула на видимая пружина… В потайном ящичке белел листик бумаги… Мелкий бисерный почерк… Стихи Ламартина… Знаменитые любовные стихи…

Маня задрожала. Кинулась к Соне…

Они читают эти стихи… Они с трепетом держат в руках этот обрывок чужой тайны. Эту реликвию исчезнувшей души.

— Я возьму это себе на память, — говорит Маня с влажными глазами.

А эти нежные, как акварель, чашечки с цветами и золотым ободком! Эти пастушки с золоченым корзиночками, с отбитыми ручками! Драгоценный фарфор исчезнувших фабрик, переходивший от поколения к поколению. Кто их любит? Кто их ценит! Пыль покрывает прелестные пудреные головки и венки из незабудок на хрупких блюдечках. Маня находит их среди хлама. Целует их и уносит я свою комнату.

Маня подружилась с дядюшкой, братом Веры Филипповны. В сорок пять лет он очень интересен.

У него бритые щеки, модная острая бородка и прекрасные глаза. Он очень занят собой и не хочет стариться. У него был паралич. И он ходит с изящной тростью, слегка прихрамывая.

Его имение — рядом — давно перешло к Штейнбаху. И он живет у сестры, потихоньку проживая остатки капитала. Он очень дружен с сестрой. С зятем далек. Горленко — сын обедневших мелкопоместных дворян. Он все дни проводит в поле. Он, как и прислуга, зовет дядюшку с иронией: «Паныч».

Дядюшка жил в Париже, многое видел за границей. Чудные портреты Герцена и Гарибальди висят на стене. У него прекрасная французская библиотека и ценные гравюры. Особенно любит он Бёклина [17]. Маня смотрит по вечерам альбомы и слушает, вместе с Соней, лекции дядюшки по искусству.