— На таких, как вы… не женятся, — говорит он тихо, сквозь зубы.

— Ах, знаю! Да и не надо! Но за что же презирать? Разве я не любила искренне? Сперва его, потом тебя? Разве я знала, что встречу тебя? Разве я спрашивала тебя о твоем прошлом?

— Вы — дикарка. Вы не понимаете, какая разница между нами?

— Нет этой разницы! Нет! — пылко кричит она и встает. — Николенька! Отбрось предрассудки! Дело идет о счастье твоем и моем… О моей жизни даже… Неужели ты думаешь, что я останусь жить, если ты оттолкнешь меня? Подумай, подумай, прежде чем уходить! Я чувствую, что ты уйдешь сейчас. Николенька! Клянусь тебе, я не была легкомысленной! Не была фальшивой, не была ничтожной никогда! Клянусь, что я отдавалась любя! Только любя…

— Ты? Отдавалась?… Ему?..

У самого лица своего она видит эти бешеные прыгающие зрачки. Это белое, искаженное, страшное и чужое лицо. Он держит ее за плечи, готовый убить ее. Она это чувствует. Но она бесстрашно глядит в эти зрачки. Она не знает за собой вины теперь. Ее душа чиста.

— Да… конечно… Ведь я же его любила!

Стиснув зубы, он изо всей силы отталкивает ее. Она падает и ударяется головой о спинку кушетки.

Он бежит к двери.

Но силы вдруг оставляют его. Он садится на стул и закрывает лицо руками. Рыданье без слез сотрясает его плечи. Она поднимается а ужасе. И садится опять.

— Николенька… Неужели ты Предпочел бы, чтоб я молчала? Неужели я должна была солгать?

— Ты лгала. Ты обманула меня.

— Нет!.. Нет!.. Нет!. Ты у меня ничего не спрашивал. Вспомни! Ты взял меня… как рвут цветы по дороге. А я люблю мое прошлое. Оно мое. Я никому не обязана отчетом.

— Я считал тебя честной.

— А разве я бесчестна? За что ты меня оскорбляешь?

— О, недаром я боялся. Послушай, если в тебе есть еще хоть капля порядочности, ответь мне сейчас: ты виделась с ним здесь?

— Да! — гордо говорит она и смотрит ему в лицо с вызовом.

Он закрывает лицо руками.

Только на миг. И когда открывает его вновь, оно хотя и искажено страданием, но глаза уже холодны. Чувствуется, что решение его созрело.

— Слава Богу, что не поздно! говорит он, как бы думая вслух. — И ты… может быть… опять…

— Да! — твердо перебивает она, и лицо ее бледнеет. — И я опять отдавалась ему. Потому что… в ту минуту я его любила больше, чем тебя…

Он встает, держась рукой за горло. Этого он не ожидал.

Она тоже встает. Глаза ее пылают. И она сама не замечает, что дрожит всем телом.

— И мне нечего стыдиться моих порывов. Они были искренни и прекрасны. Слышишь ты? Я не боюсь твоего презрения… Разве любовь не свободна? Разве мое тело, вот эти руки, губы не мои? О, какое ослепление! За что ты отрекаешься от меня? Разве я не рву с прошлым? Не отдаюсь тебе с восторгом? Отказываюсь уехать с тобой? Разве, пока я люблю тебя, я не обещаю тебе любви и нежности? И верности… Да! Видит Бог, что я о тебе одном мечтаю. Тебя одного люблю, пока ты со мною… когда ты меня не терзаешь. Вот ты глядишь на меня с ужасом и… отвращением. Как будто я не была искренней и правдивой всегда! Как будто я торговала своими ласками. Жалкий человек! Зачем ты меня отталкиваешь? Ты будешь страдать вдали от меня. А я здесь умру с отчаяния. А что случилось? Ты сейчас целовал меня, прижимал к сердцу. Разве я стала другою? Что изменилось, скажи? Я тебе предлагаю любовь — смелую, свободную, прекрасную, правдивую… Чего же ты хотел от меня?

— Ничего, — говорит он глухо, и верхняя губа его судорожно вздергивается, обнажая десны. — Мне ничего от вас не нужно… Все было. ошибкой…

Она ясно видела, пока говорила, как умирал в нем тот, кто любил ее, кто был ей близок. Отвращение сменялось страхом. Страх — холодом. В этом цепеневшем постепенно лице умирало чувство. Уходило из него, как солнце из дома в час сумерек. И когда безразличие сковало его черты, как маску, все стало в нем серо, темно, бездушно.

И тогда она поняла. И смолкла внезапно.

Он глазами поискал шляпу. Увидал ее на столе.

Она провожала все его движения широко открытыми глазами.

У двери он оглянулся. Врожденная, годами воспитания привитая корректность остановила его на самом пороге. Он скользнул холодными глазами по лицу Мани, надменно кивнул головой.

Дверь закрылась за ним.

В гостиной и столовой прозвучали его шаги. Не упругие, не легкие, как всегда. А неровные и тяжелые, как у больного.

Маня ждала, сидя недвижно.

Через минуту хлопнула парадная дверь.

Еще немного… Гул запирающегося подъезда донесся наверх.

Маня встала.


Соня не доиграла Шумана и замерла, прислушиваясь.

Как будто хлопнула дверь подъезда? Разве Эмма Васильевна и муж ее уже вернулись из театра? Не может быть. Всего одиннадцать в начале.

И кто это ходит в столовой? Звякнула ложечка…

Она закрыла крышку пианино. Потушила свечи и пошла в переднюю. На столе пошарила рукой. Шапки Нелидова не было.

Она кинулась к стене и повернула электричество.

И пальто нет… Ушел?

Точно кто толкнул ее. Она бросилась в свою комнату.

Маня сидела на диване и медленно, морщась и гримасничая, доедала варенье. Пустая рюмка стояла Рядом. Странно пахло.

Отчего у нее такие глаза? Куда они глядят?

— Маня… Он ушел? Почему так рано?

Маня оглянулась. Лицо у нее было странно спокойное. Такое далекое лицо. Такое нездешнее.

Соня вдруг поняла. Она схватила рюмку, понюхала. Глаза ее выкатились от ужаса. И вдруг она упала на колени:

— Маня… Манечка… Зачем? Зачем?..


Этой ночи Соня никогда не забудет. Даже когда волосы ее побелеют и щеки поблекнут, память об этих часах будет жить.

Пока приехал Петр Сергеевич, пока добудились первого попавшегося доктора, тут же, в доме, Маня начала засыпать. Это был сон Смерти. Последний сон.

О, это лицо ее брата! Его глаза… Его крик, когда он вбежал в шапке и пальто и упал на колени перед умирающей!

Но он тут же, к ужасу Сони, схватил Маню на руки и буквально поволок ее за собою в залу.

Тогда глаза Мани открылись. И Соня увидела в них Бесконечность.

— Дайте мне умереть! — чуть слышно сказала Маня.

— Что вы делаете? Петр Сергеевич! Оставьте ее!

— Я знаю, что делаю! Не мешайте! Кофе варите! Скорей! Скорей! Скорей…

И он тряс умирающую за плечи. Волочил ее, схватив под мышки, по комнатам. Кричал ей что-то на ухо. Что-то бессмысленное, ненужное.

— Ей нельзя спать! Помогите. Позовите горничную. Возьмите ее под руку. Варите ли вы кофе? Ради Бога, скорее! Видите, она опять засыпает… Нельзя спать! Нельзя, поймите! Сон — это смерть…

Ах, этот голос! Высокий, неузнаваемый. Протяжный, дикий и жалкий. Он так парализовал Соню, что она сама двигалась, как во сне.

А Маня засыпала.


О Штейнбахе Соня вспомнила много позднее.

Она никогда не забудет и той минуты, когда в телефон дала его номер и стала ждать ответа. Минуты тянулись. Томили…

Вот наконец его голос. Глухой, дрожащий, полный ужаса:

— Что случилось? Маня?

— Отравилась… Скорее!

— Умерла?

— Нет еще! Нет…

— Еду…

Она ждет в прихожей, прислонясь к окну.

Звонок.

Она держит Штейнбаха за руки.

— Умерла?

— Нет… Нет… Там трое докторов. Ее спасут…

— Я это знал… Я это знал…

Она держит его за руки. И чувствует, что он весь дрожит, как лист перед бурей.

— Где она? Пойдемте…

Но их не пускают дальше гостиной.

Как был, в пальто и шапке, он падает в кресло.

Ни звука. Ни стона. Ни одной слезы. Но это еще страшнее. Соня это знает по себе. Она стоит перед ним в оцепенении.

Вдруг он встает.

— Телефон… Где телефон?… Ведите меня… Дайте руку!

Странно! Он точно ничего не видит. Глаза его блуждают. Голос глухой и слабый.

Словно другой человек. Гордый Штейнбах умер.

Как ребенка, Соня берет его за руку и ведет за собой. И опять чувствует, как дрожит этот человек.

Он идет медленно, неверными шагами. Как ходят слепые.


Через час знаменитость проходит по гостиной.

— Барон Штейнбах здесь? — был его первый вопрос в передней.

И он удивился, что хозяйка его не поняла; что она не знает никакого Штейнбаха.

Он останавливается в гостиной, перед креслом. Свиные глазки сверкают острым любопытством. Несомненно, романтическая история. И герой налицо.

— Марк Александрович! Чем могу служить вам?

Штейнбах в той же позе, что час назад. В том же кресле. По-прежнему в пальто и шапке.

— Ах, это вы! Наконец!.. Спасите ее… На вас одного надежда.

Хозяйка только сейчас начинает догадываться. И с враждой глядит на виновника несчастья… Кто же, кроме него?

Хозяин, вызванный женою, взволнованно выбегает навстречу знаменитости. Петр Сергеевич, старый и сгорбившийся, отворяет дверь и рекомендуется.

— Да, это моя сестра, — отвечает он на немой вопрос. И пожимает небрежно поданную руку.

Дверь в ту комнату запирается наглухо.


Напряженно ловит Штейнбах каждый звук оттуда. Двинули стульями… Говорят что-то… Смолкли…

Бесконечно долго длится ожидание.

Соня подходит к Штейнбаху. Он сидит, опершись локтями на колени и спрятав голову в руках. Она робко кладет холодные пальчики на его плечо.

Не глядя, он снимает ее руку и держит в своей. И так они ждут приговора. Жалкие, раздавленные, не смея обменяться ни словом, ни взглядом.

Наконец!

Гул голосов за дверью. Отодвинули стулья. Идут сюда…

Господи помилуй! Соня крестится.

Ни кровинки в его лице. И голова опустилась ниже. Выпустил ее руку. И даже глаза закрыл в ожидании удара.

Дверь отворяется. Размашистыми, легкими шагами входит знаменитость, за ним хозяин. Те двое, брат и другой доктор, остались у больной.

— Она вам… родственница, Марк Александрович. Свиные глазки прямо прыгают от любопытства.

Не вникая в страшный смысл стереотипного вопроса, Штейнбах в свою очередь спрашивает новым беззвучным голосом:

— Она умрет?

— Она отчаянно борется за жизнь… Чудесный организм… И…

Он берет Штейнбаха за пуговицу пальто и отводит в сторону.

— Вам известно, что она…

— Да, да… — перебивает Штейнбах. И веки его дергаются.

— Это очень осложняет дело. Но мы надеемся. Вот что скажет эта ночь…

— Она без памяти?

— Почти… Трудно.

— Очень страдает?

Не дожидаясь ответа, Штейнбах прячет лицо в руках. И садится тут же, на первый стул.

— Не падайте духом, дорогой мой! Она еще так молода… Но выпей она немного меньше… Ее спасет эта доза… Это бывает… Завтра, в час вернусь. Если будет хуже ночью, телефонируйте. Кстати… вы не знаете, где она достала яд?


Рассвет застает их в тех же позах. В том же мучительном ожидании. Никто не ложился.

Пальто и шапки мужчин валяются на креслах и стульях. Никто их не убирает. Никто не замечает беспорядка. Хозяйка видит шапку мужа на столе, Долго смотрит на нее. Берет в руки. И опять со вздохом кладет под лампу.

Боже, какая бесконечная ночь!


Окна стали серыми.

В шесть утра Петр Сергеевич выходит оттуда. Вздох проносится по комнате. Глаза горят, устремленные на его лицо.

Он совсем зеленый. Шатается. Не замечает людей. Он падает в кресло у окна. Рыдает истерически, как женщина.

Все переглянулись. Холодом повеяло в души.

Пусть плачет! Ему будет легче. Он убежал, чтоб плакать здесь.

И все замирают на своих местах. Недопитые стаканы стынут. Страшно даже ложечкой звякнуть.

И в этой подавленной тишине так громко, так страшно звучат жалкие рыдания мужчины.


Глубокая, томительная тишина. И там, за дверью, где собрались все, кто любит умирающую, стоит то же жуткое молчание. Ловят звуки. Ловят вздохи. Днем все надеялись. А ночь несет предчувствия и угрозы. И ярко зажженный во всех комнатах свет не может одолеть ужаса, который вполз в душу. И, как червь, высовывает из тайников ее свою отвратительную голову.

Все молчат. Так долго и напряженно молчат, что тишина начинает петь и звенеть в ушах. Закипает какой-то странной, неуловимой жизнью.

И вдруг явственно раздается голос. Далекий, слабый, бесстрастный:

— Марк… Марк… Марк…

Все встрепенулись. Все выпрямились. Большими глазами глядят друг на друга оба доктора. Потом склоняются над постелью.

Маня недвижна.

Кто это сказал? Она? Кого она звала? Чье имя? Во сне? В бреду?

И в гостиной слышали этот голос. Но поняли еще меньше. И только замерли все, объятые ужасом.