— Какие вы разные! — говорит он девочкам. Соня слушает сосредоточенно, опустив ресницы.

Вникает в каждое слово. И, прежде чем принять его, словно рассматривает. Маня слушает глазами. О, какие глазищи! Блестящие, жадные. Ничего не пропустят. Все глотают. И все им мало!

Дядюшка втайне немножко влюблен в эту живописно растрепанную головку, в эти «глаза Миньоны».

Маня тоже любит дядюшку. Любит его юмор, его любовь к природе, его утонченные вкусы, его изящную бледность и одиночество.

У него была романтическая юность. Он любил какую-то замужнюю женщину и поэтому не женился. Это Соня тихонько рассказала Мане. В его пропитанной табаком и увешанной оружием комнате Маня украдкой любуется портретом этой дамы. Любуется головками Клео де Мерод, Линой Кавальери и Захаретт [18]. Особенно любит она трагическое лицо Клео… Из гравюр она больше всего ценит «Лесную тишь» Бёклина и «Дачу на море».

Болезнь лишила дядюшку наслаждения охотиться с борзыми. Но он и сейчас страстный охотник и лучший в губернии стрелок. К обеду он всегда переодевается. И морщится, если Горленко входит в столовую в пыльных сапогах.

Маня обожает верховую езду. Гнедко такая прелестная капризная лошадь! Маня в седле сидит так, словно родилась амазонкой. Соня боится горячих лошадей.

— Мы, кажется, увлекаемся? — смеется Вера Филипповна. Ей немножко обидно за Соню. Типичная хохлушка, с круглым личиком и бровями шнурочком, она тушуется перед своей яркой подругой.

Сам Горленко — высокий, тучный, с красным, всегда озабоченным и сердитым лицом. Любит вы пить, любит повинтить [19]. Страстный охотник, но стреляет хуже дядюшки (темперамент мешает) и заведует его выдержке. Он обожает дочь, но от долгой жизни в провинции он опустился и огрубел. Вера Филипповна часто краснеет за него при посторонних. Дядюшка брезгливо морщится на его mots [20].


По вечерам, собирая на ужин огурцы, горничная Мелашка громко поет на огороде.

— Это она на болоте попелюхи боится, — смеется дядюшка. — Огороды рядом с болотом. Вот она для храбрости и распевает.

Маня крадется вечером на болото. С крутого берега свесились вековые вербы. Болото тянется на версты. Днем ярко-зеленое, как плющ, оно ласкает глаз. Ночью родит больные туманы.

Прислоняясь головкой к стволу вербы, Маня глядит на этот клубящийся, какой-то синеватый туман. Там таинственная попелюха. Она ждет полуночи, чтоб родиться. Ах, если бы одним глазком увидать, как зашевелится она внизу!

Она досиживает до темноты. Нервы ее так взвинчены, когда она спешит домой, к ужину, что крик совы в дуплистой липе доводит ее чуть не до обморока. Но она счастлива.

По вечерам она часто говорит с Петро. Тот на своем веку всего видал. И русалку на гребле, и ведьму за клуней. И черт один раз чуть не утопил его на плотине. Затащил в болото… Да спасибо, что вспомнил, перекрестился… А то не быть бы ему в живых!

— А черт — как захохочет! И пропал… А я уж на хребле стою…

— Да вы пьяны небось были? — смеется дядюшка.

Маня грозит ему кулачком. «Противный дядюшка!»

— Действительно, Хведор Хвилиппыч… У менэ в голове дуже шумело. Но пьян я не был. Ни! Хорошо, я догадался, перекрестился вот так. Как он захохочет! И пропал. А я уж на хребле стою…

Он раз десять рассказывает об этом. И все в одних и тех же выражениях.

По гребле да мимо кладбища он никогда ночью не пойдет. Потому — нечисто.

Но Маня верит во все: и в ведьму, и в черта, и в русалку. Для нее не умерли боги…

Любит она и пение дивчат на селе, в праздники. Только мало певуний осталось. Многие ушли в Крым, на заработки. А парубки ходят угрюмые. Все собираются кучками. О чем-то шепчутся…


Всей семьей Горленко в экипажах возвращаются вечером с поля, со жнитва. Внизу, в лощине, идет скот.

— Глядите! Глядите! Что они делают! Какие смешные! — кричит Маня, дергая дядюшку за рукав.

— Oh sancta simplicitas! — смеется дядюшка. — C'est trop fort, èa![21]

Вера Филипповна вспыхивает. Соня молчит и смотрит в сторону. Ее губы стиснуты. На лбу, между бровей шнурочками, залегла тонкая морщинка.

— Ах, какие они смешные! — кричит Маня, задыхаясь от смеха.

Удар пастушьего бича прекращает эту идиллию.

— Не оглядывайся! Довольно! — обрывает резко Вера Филипповна. — Ты ведешь себя неприлично!

Изумленно и сконфуженно глядят на нее «глаза Миньоны».

В спальне, вечером, после долгого колебания Соня говорит подруге:

— Маня… Принято не замечать того, что ты нынче видела в поле. И не говорить об этом. Мне была очень досадно, что ты смеялась. Знаешь, что эта было?

— Нет… — Глаза Мани широко открыты.

— Это любовь животных…

— Лю-бовь??!

Соня спокойно объясняет то, что неизвестно детям города. Она же с детства любит животных. И проводила целые часы на скотном дворе. Для нее давно нет тайны. Ей ни смешно, ни противно. Скотница сама хлопочет о том, чтоб встретились пары. От этого родятся прелестные телята или жеребята. Такие беспомощные, невинные, с кроткими глазами. И все этого ждут. И все говорят об этом не стесняясь, когда корове или лошади надо родить. Все это так просто! И только мама воображает, что я об этом не знаю ничего…

После долгой задумчивости Соня говорит, как бы думая вслух:

— Животные счастливее людей. У нас была горничная Оксана… Красивая, так чудно пела!.. И дядюшка любил ее…

— Как любил? Что ты говоришь? Как мог он ее любить? А дама на портрете?

— Ах, это другое. То было давно… Ну, словом, у Оксаны должен был родиться ребенок. И ее прогнали… Ах, как сердилась мама! Как она плакала, эта бедняжка! Теперь она живет у Лизогубов и все еще… любит дядюшку. И бывает у него в гостях… Но мама до сих пор ее на глаза не пускает.

Маня вдруг бледнеет. Из огромных глаз глядит потревоженная, пробуждающаяся душа.

— Так ты думаешь… Постой!.. Ничего не понимаю… Ты думаешь, значит, что и люди… что любовь…

Соня краснеет и отворачивается.

— Не знаю, право… Может быть, да…

— Молчи! Молчи! — бешено кричит Маня. — Нет!.. Нет!.. Этого не может быть!.. Не должно быть!.

— Перестань! Маня! О чем ты плачешь?

— Ах, зачем ты мне сказала! Зачем ты разбила мои грезы? О, какое отвращение! Я не хочу теперь любить! Я не хочу жить! Я не могу видеть дядюшку!

— Маня… Прости меня! Маня…

— Нет! Я не верю тебе! Мы не животные… Мы люди… Этого не может быть! Слышишь ты? Этого не должно быть!

Каждый вечер Соня и Маня ходят на леваду любоваться солнечным закатом. До безумия любит Маня этот час, когда пылают краски. Потом гаснут, словно огонь под пеплом. И быстро, без сумерек, падает нежная ночь.

Такая дивная тишина стоит в степи! Только гогочут гуси, которых гонит крохотная девочка. Скрипучие, металлические, словно железные звуки…

Дурман — белый, яркий — встает по дороге из полумрака. Маня любит его запах, ядовитый и сладкий…

А как пахнет конопля в эти часы! Целый лес ее стоит на краю поля. Высокая, растрепанная, она похожа на русалку.


В светлых платьях, с венками из васильков, с распущенными косами, они сидят на пригорке.

Солнце садится. Зловещая сизая марь поглощает его лучи. Овальное, как яйцо, алое и огромное, оно опускается за тучу. Вон оно уперлось краем в землю. Словно село… Какое смешное!

Кругом тишина. Только что прошло стадо. И туч пыли еще стоит в неподвижном воздухе.

Вдруг топот лошади доносится издали. Кто-то едет по дороге. На горизонте, против солнца, силуэт всадника кажется гигантским.

— Кто это такой? — недоумевает Соня.

Всадник приближается. На нем серая парусиновая блуза, краги и странный головной убор, похожий на шлем греческих воинов. Лошадь породистая, английская. Поравнявшись с холмом, всадник снимает шлем и гордо склоняется перед девушками.

Крик вырывается из груди Мани. О, какой потрясающий, безумный крик ужаса и восторга!

Она узнает гордый профиль, прекрасный лоб, неумолимый взгляд… Она вскочила… Безумное сердце рвется вслед за видением ее ночей. Она схватилась за грудь руками…

Всадник скрылся. В пыли, поднявшейся по дороге долго слышен топот лошади…

— Какой интересный! Кто бы это мог быть? Манечка… Ты никак плачешь? Манечка… Что с тобой?!

Упав на сухой пригорок лицом вниз, Маня рыдает. Восторг? Отчаяние? Что сильнее в этот памятный миг в раскрывающейся душе женщины?

Эти слезы — первая весенняя буря. Она ломит лед, гонит снег. И зовет к солнцу и жизни незрим дремлющие в земле ростки.


В гимназии, в нижнем этаже дома, есть кругла большая комната, вся в широких окнах, похожая на беседку. Там стоят рояль и два стула. Больше ничего Профессор Вольф дает здесь уроки музыки, а в свободные часы играют пианистки. В окна виден сад, остатки заглохшего цветника, занесенного снегом. Виден закат. Это любимая комната Мани.

Она сидит на подоконнике, подняв глаза к последним лучам. На ее смуглом лице, румяном и пушистом, как абрикос, играют алые блики. Мане шестнадцать лет. Но все так же непокорно вьются спереди и у висков волосы. Профиль неправилен, и рот с яркими губами немного велик. Капризной, неровной линией раскинулись темные брови. Одна выше другой. Но темные глаза сверкают и искрятся. И только их и видишь в этом оригинальном лице.

Они уже все прочли потихоньку Золя, Прево, Кнута Гамсуна, Пшибышевского[22]… Особенно сильное впечатление вызывает «Homo Sapiens» и «Пан»[23]. Завесы сорваны. Тайны нет. По крайней мере, в теории. У кого замужние сестры, как у Лины Федоровой, для тех все просто. И они с отвращением говорят о том, как мало поэзии в браке! Как скучают замужем их сестры! Как с первым ребенком замыкаются для женщины горизонты.

— Я никогда не выйду замуж! — говорит Маня. — Какая гадость все эти отношения! Особенно если разлюбишь… Нет, я даже представить себе этого не могу. Родить детей… Одного… пятерых… Нет! Я пойду на сцену. Я так разочаровалась в любви, что не влюблюсь уже никогда!

Ее преследует, особенно ночами, во сне, буколическая картинка в лощине. Эта отвратительная тайна природы, которую она подглядела… Ах! Смешно называть это тайной, когда все совершается так откровенно, так бесстыдно! Но она постоянно видит эти образы. И просыпается с бьющимся сердцем. Вся горячая и измученная…

Часто она плачет без причины. И говорит, что ей не хочется жить. Она слишком разочарована…

Соня тоже решила игнорировать мужчин. Она мечтает о курсах. Она сердится на Маню за ее мечты. Быть на сцене, да еще танцовщицей? Позор! Кто их уважает? Кто их смотрит? Старички да офицеры! Неужели жизнь надо отдать на это?

Она за Маню решает, что надо идти на курсы.

Но Маня загадочно отмалчивается.

Опять лето.

Поезд мчится, и ландо ждет у станции. О, радостно Петро приветливо снимает шляпу. Как он постарел за один год! Подвода грузится багажом. И Веря Филипповна, похудевшая за эту зиму, со вздохом откидывается на спинку ландо…


Опять высокое небо. И черные ночи… И огромные мигающие, как очи, звезды.

Но здесь, на земле, все неуловимо изменилось. Настроение хозяев имения, отношения к рабочим, к соседям, даже интимная жизнь. Цветник глохнет роз уже нет. Садовника рассчитали. О красоте не думают.

Чудный фруктовый сад сдан в аренду. Какие-то чужие лица, дети арендатора — снуют по саду и зевают под окнами.

Тревога разлита в воздухе. Ее стараются подавить, но она не уходит. Она глядит из глаз хозяйки, из растерянных жестов хозяина. По-прежнему он целые, дни проводит в поле, в нанковом пиджаке и в высоких сапогах. Но теперь он не только не переодевается к обеду, а часто садится за стол, забыв даже вымыть руки. И только дядюшка, корректный как всегда, tirê a quatre êpingles [24], как говорят французы, брезгливо косится на его грязные ногти.

Вера Филипповна равнодушна. Ах, жить стало так трудно! Этот Штейнбах, наследник покойного, не успел ввалиться в их края, как народ точно взбесился. Он так поднял цены, что нет рабочих рук. Приходится кланяться мужичью. Да и нелегко с ними ладить теперь! Говорить панам приходится оглядываясь да подумавши. И кто может сказать, во что выльется это все накопляющееся недовольство? «Жакерии [25]…» — грозит дядюшка. Ему хорошо зубоскалить, когда терять нечего! А тут еще эти газеты! Эта дума. Разговоры о земле. Неужели, правда, отберут все у дворян? Разорят их? Пустят по миру?

Плохо спится панам от забот.

— Девочки, не ходите далеко, — просит Вера Филипповна. — Всякий народ бродит по дорогам. Вас обидят…

Но Маня каждый вечер ждет на леваде [26] всадника. Она сидит на холме и смотрит вдаль. И вся душа ее в этом взгляде.