Вдали темным пятном встает дворец Дездемоны. Быть может, она никогда не жила здесь? Быть может, она жила только в душе поэта? Но зачем нужна правда? Только то прекрасно, что никогда не жило.


Какое наслаждение плыть вдвоем мимо этих дворцов, величаво дремлющих, как бы в заколдованном сне! На стенах ветер и дожди смыли дивные фрески Сансовино, Тициана и Джорджоне. Сырость начертала на них свои причудливые узоры. И они стали перламутровыми. Время коснулось их своей рукой. И они стали загадочными и прекрасными. Так прекрасно только отжившее. Глаз не может насытиться этими неуловимыми оттенками мрамора.

— Взгляни направо, на этот ряд. Все это здания пятнадцатого столетия. Здесь жили дожи, патриции, великие художники — Тьеполо и Тициан… вон там, где терраса…

— А теперь здесь отели, набитые англичанами! Марк, ты понимаешь, что можно возненавидеть людей?

Дворец, величественный и печальный, на повороте развертывает перед ними свой мрачный фасад. На стенах сохранились гербы Фоскари [71].

— А вот это дворец дожа Мочениго… Здесь жил Байрон.

— С маркизой Гвиччиоли?

— Да. После разрыва с женой.

Маня вдумчиво глядит на стены с исчезающими Фресками, бледными, как сны. Вспоминается гордое лицо поэта. Как мог он, избранный из тысяч, тосковать о своей ничтожной Какую власть над людьми имеют символы!

— Покажи мне дом, где умер Вагнер!

— Это дальше. А вот взгляни сюда. По преданию это был дворец Отелло…

— Ты, кажется, не веришь? — строго спрашивает Маня и пристально смотрит в его лицо.

Он опускает глаза, пораженный ее чуткостью.

— Как можно! Ни тени сомнений…

Лодка скользит из одного узенького канала в другой. Вдруг Маня видит высоко вверху, между двумя старыми дворцами, висячий мост. Он весь ажурный. Он недоступен.

Кто, кроме влюбленного, мог построить его? Только жажда быть вместе и невозможность осуществить желание перекинули над темной водой воздушный переход. Как символ слияния двух душ, разлученных жизнью. Деревья выросли на стене, вскарабкались наверх и завладели угрюмым мшистым камнем. Под мостом — балкон. Плющ обвил его колонны и пополз вверх, до каменных фестонов крыши, откуда упал пышной вуалью.

— Это дворец Альбридзи, — говорит Штейнбах.

Они плывут дальше. Но Маня долго затуманенными очами глядит вверх, на ажурный мост, увитый плющом, на суровые камни с гербами. Они шепчут что-то. И она их слышит. Хрустальная стена растет.

Гондола выплывает опять на Большой канал.

— Хочешь видеть сказку в камне из «Тысячи одной ночи»?.. — встрепенувшись, спрашивает Штейнбах.

— О Марк, неужели есть что-нибудь лучше дворца Альбридзи?

— Плывите к Ca d'Oro[72]! — говорит Штейнбах гондольеру.

Солнце садится, когда через час почти они возвращаются с. другого конца Венеции. Там уже нет дворцов, а начинаются фабрики. В воздухе заметно свежеет. Они едут в глубоком молчании. Хрустальная стена отрезала их от мира. Как туман, поднимается она над лагунами. И в нем тает прошлое. Без следа. Фрау Кеслер встречает их на лестнице.

— Куда вы пропали? Маня, у тебя руки, как лед! Она отвечает трепетным голосом.

— Мы видели сейчас закат. Я никогда не забуду этого дня, фрау Кеслер! Обнимите меня, дорогая. Я так счастлива! Жизнь так хороша!


— Хотите слышать музыку? — вечером спрашивает Штейнбах.

— О да! — отвечает фрау Кеслер. Маня молчит.

— Это слишком оригинальный концерт, — говорит он. — Вместо паркета плиты древней мостовой. Открытое небо вместо плафона. Аркады дворцов заменяют стены салона. Пойдем! Нигде в мире потом ты не встретишь ничего подобного.

На площади Св. Марка толпа окружила военный оркестр. Огромные канделябры дают так много света, что ночи не чувствуешь. Итальянцы слушают молча, сосредоточенно. Особенно простолюдины. С негодованием оглядываются они на туристов, которые ходят стадами, шаркая по скользкой мостовой, и громко смеются. Все столики заняты. Пьют кофе и сиропы.

Рядом с Маней стоит группа фабричных работниц. Какие они высокие, сильные, стройные! Жаль, что огромные шали скрывают их фигуры! Ни платочков, ни шляп, ни кружев. Одни модные прически. Волосы У них пышные, густые. И у многих рыжие. Нигде, кроме Венеции, не встретишь такого оттенка.

Вдруг Маня перехватывает взгляд Штейнбаха, он разглядывает стоящую рядом рыжеволосую женщину. У нее ослепительная кожа. И она красива. Но почему он так странно смотрит? Лицо у него стало острое и хищное, как у сокола. Сердце Мани сжимается. Как больно! Даже нечем дышать.

Итальянка оглядывается и краснеет.

Они знакомы?

Он поднимает шляпу и говорит ей что-то. Ее ресницы опустились. Она смеется, показывая белые, крепкие зубы.

— Как она хороша! — шепчет фрау Кеслер.

Лицо итальянки сияет счастьем. Она что-то быстро говорит Штейнбаху, озираясь, грозя пальцем и подбородком указывая кого-то в толпе. Штейнбах щурится в ту сторону. Пожимает плечом. Что-то настойчиво переспрашивает.

Она отвечает, растерявшаяся. Потом, обменявшись с ним быстрым, ярким взглядом, она кивает ему головой и вмешивается в толпу.

«Они встретятся, — думает Маня. — Он ее любит. Он жил здесь до встречи со мною. Это его прошлое, которого я не знала».

Штейнбах еще мгновение острым взглядом ищет в толпе рыжую женщину. Потом обращается к Мане. И в его голосе она сквозь усиленную нежность с ужасом впервые чувствует что-то фальшивое.

Точно стена поднялась между ними. И она не видит уже его лица. И у нее такое впечатление, что под ногами открылась яма. И вот-вот она рухнет в нее.

— Не устала ли ты? Хочешь сесть? Она молча качает головой.

Фрау Кеслер чует «роман»… И улыбается. Это хорошо. Зачем бесплодные страдания? Аскетизм? Жертвы? Все, что лишает жизнь красок, а душу радости? Он слишком много выстрадал во всей этой печальной истории с Маней, чтоб не иметь права «встряхнуться».

— Может быть, ты возьмешь мою руку? — спрашивает он, на этот раз с глубокой нежностью. Он видит муку в ее лице, в закрытых веках, в сжатых бровях, в побледневших устах. Забыта женщина-каприз, разбудившая память нервов. Вот эту — недоступную и больную — он любит беззаветно. И страдание в лице ее, причину которого он не знает, пугает его. И потихоньку гасит чувственный порыв к другой.

Но она этому не верит. Она не научилась еще великому искусству — отличать любовь от желания. Она глубоко несчастна. Она враждебно отворачивается.

— У вас хороший вкус, Марк Александрович, — смеется фрау Кеслер.

Лицо его вдруг становится холодным.

— Да. Она красива. Она позировала моему другу-художнику два года назад. И эта картина имела успех. Теперь она замужем.

«Для кого он это говорит? Зачем он лжет?…» Вдруг рядом с ними, на руках одной работницы, кричит проснувшийся младенец.

— Куда ты, Маня?

Но она машет рукой и бежит.

О, одиночество! Лунный свет. Тишина.

Слезы хлынули из ее глаз… Лучшие иллюзии умирают сейчас в ее сердце. Самая светлая вера. Пусть ее Душу втоптал в грязь тот, другой! Она все-таки знала ей цену. Она верила, что ее — больную, зачтенную, увядшую — любит этот, что он ждет ее пробуждения терпеливо и самоотверженно, что глаза его закрыты для искушений, а душа недоступна соблазну. Она мечтала наградить его потом. О, эта любовь его! Ее гордость, ее сокровище. Какой богачом считала она себя ещё вчера! И жалкой нищей стоит она сейчас.

И что утолит теперь голод ее души? Что?

— Маня. Прости… Я помешал тебе?

«Лишь бы не заметил слез. Молчать и таиться. Быть гордой. Быть сильной. И одинокой. Помоги мне, Господи!»

— Не хочешь ли прокатиться? Дальше? К взморью?

— Да… да… Мне невыносима эта музыка, эта толпа. Видишь серебряный мост в воде?

— Но ты легко одета. Простудишься.

— Ах, все равно! Поедем скорее.

Наконец одни! Сюда не достигают звуки. Над ними немое небо. Под ними немые волны. Вдали огни Венеции. Далекие, прощальные. Они плывут мимо острова. Призрачные очертания церкви, похожей на греческий храм, белеют в серебряном тумане.

Они не были вдвоем с того вечера, когда она приходила к нему проститься в Москве. Звучат в душе ее слова:

«Вы дали мне много счастья. И я была бы ничтожной женщиной, если б вычеркнула вас из моей души. Я никогда, никогда не забуду вас, милый, чудный Марк!..

Где это счастье? Ушло…»

— Вон там, вдали, есть еще один остров. Видишь. Байрон там спасался от людей.

— И от любви?

Какой странный тон! У Мани-девочки его не было.

— Я понимаю Байрона. Как мог он писать среди таких диссонансов? Быть может, это смешно, Марк? Но поминутно меня здесь раздражают люди.

Он улыбается. Все реальное чуждо ей. И, как ребенку, близко то, чего не было: шаги умерших коридоре, живые глаза портретов, грезы Дездемон! Вот что имеет для нее цену. Она видит лица зданий. Душу камней. Она угадывает мысль в бронзе, мрамор дышит для нее. И говорит с нею о былом.

— Ты счастливица! — шепчет он.

Они плывут мимо острова Лидо, молчаливого и темного.

— Маня, можешь ты мне ответить на один вопрос?

Она поднимает голову и смотрит на него. Большими глазами смотрит. Точно видит его в первый раз, Или он ошибается? Холодом и горем веет от этого лица.

Неужели это та самая девушка, которая в страстном порыве…

Не надо вспоминать! Священно должно быть для него ее тело теперь. Но душа… Разве не его позвала она в ту ночь, когда бродила во мраке, слепая и одинокая? Затерявшаяся в Беспредельности. В темных полях потустороннего мира?

— Почему ты не хотела, чтоб я был с тобою сейчас?

— Ты все равно пришел… Она это говорит с горечью?

— Не мог же я тебя бросить одну в чужом городе. Она отвечает, опустив ресницы.

— Я хочу быть одна. Особенно в такие ночи. видишь ли, мои мечты улетают, когда со мной кто-нибудь стоит рядом. Они такие странные, мои мечты…

Голос ее срывается. Но, овладев собой, она продолжает:.

— Никто не понимает меня. Я всем кажусь смешай или сумасшедшей…

— Но не мне, Маня! Нет. Чтобы создать тебе новый мир, я привез тебя сюда…

Она обдумывает его слова, опустив голову.

— Прости меня, Марк! Я неблагодарное создание.

— Не надо благодарности! Любовь ее не требует.

Она порывисто отодвигается. Закрывает лицо руками.

— Молчи! Молчи! Ни слова о любви. Молчи…

— Ты уже не веришь в нее?

— Нет! Нет!

У нее это вырывается, как рыдание. Как крик. Он видит, как дрожат ее плечи.

Подавив горечь, он думает только о ней. Как жива еще обида! Почему он надеялся, что она забыла Нелидова?

Ветер поднимается.

— Плывите назад, — говорит Штейнбах гондольеру.

— Маня, ты простудишься. Войдем в кабинку!

Она покорно подает ему руку. Они садятся рядом на кожаные подушки. Темно и тесно. Луч луны крадется через окошечко позади.

— Ты дрожишь? Ты уже простудилась?

— Нет. Обними меня! Закрой плащом…

Они сидят, тесно обнявшись. Он крепко держит ее. Как будто ее хотят отнять.

Но кто же? Кто смеет теперь отнять у него эту женщину?

Его губы тихонько касаются ее волос.

Заметила она это? Или нет?

Ах, зачем дрожит его рука!

Слезы ее бегут. Крупные, жаркие. Они падают на ее руки, на его плащ. Как хорошо, что темно!

— Мое дорогое дитя! — говорит он вдруг. И голос его пронизан нежностью, как эта ночь луной.

В порыве отчаяния, затопившего ее душу, она обвивает его шею руками. И рыдает, презрев гордость и стыд.

«Она еще любит его…»

— Что я должен сделать, чтоб тебе стало легче. Или я бессилен скрасить твою жизнь? Дать тебе забвение?

Она вдруг откидывает голову. Луч луны через окно кабинки озаряет его профиль, его брови, глаза.

«Глаза менестреля… И тут все ложь!»

— А разве ты еще любишь меня? — слышит он.

Она сомневается? И звук голоса такой надорванный. Такой страдающий. Горестно закрыв глаза, горестно улыбаясь, он качает головой. Потом, вздохнув глубоко, крепче прижимает ее к себе.

— Почему ты молчишь, Марк, когда я жажду твоих слов? Почему ты молчишь?

— Мне нечего ответить. Если ты до сих пор не поверила в мое чувство, к чему слова?

Но они дошли до ее души.

Она долго и пристально глядит в свое сердце. Как все загадочно и сложно! Глубокая тайна — любовь! Не страдал ли он покорно и молча, когда она полюбила Нелидова, когда она отрекалась от него? Свою ревность он таил, как болезнь. И она не считалась с нею. Она чувствовала себя правой. Но, значит, прав и он сейчас? И эта рыжая женщина… И все его прошлое, которого она не знает…