Ночью девочки просыпаются от необычного шума.

Набат зовет и будит спящих своим медным голосом, полным безысходной тоски. Алое небо подернуто сизым налетом. Оно мигает и точно дышит…

— Пожар! — замирающим голосом говорит Соня.

Маня в одной рубашке кидается к окну и распахивает его настежь.

— О, какая красота! Взгляни!

В доме хлопают двери. Слышны истерические крики женщин. На дворе мелькают фонари. Дымятся осмоленные факелы. Люди бегут со стороны села и кричат что-то… Силуэты у всех такие резкие. Скотина проснулась и испуганно мычит и блеет. В окно тянет гарью.

— Неужели у нас пожар? — с остановившимися глазами спрашивает Соня. И, полуодетая, бежит вниз.

Горит клуня, куда только что накануне Горленко велел свезти с поля все жито.

Вера Филипповна рыдает на террасе. Соня поит ее водой. Бабы визжат, причитают, бестолково мечутся со двора на пожар и обратно на кухню, всем мешая, всем попадая под ноги.

Маня выбегает за ворота, огибает сад и вскрики вает от восторга. Как громадный, ослепительный ко! стер пылает клуня, далеко кругом разбрасывая огненные искры, кидая ими в черное небо как бы дерзким вызовом и местью. Сам Горленко, дядюшка Петро и рабочие рубят загоревшийся плетень и пла щут из ведер на скрутившиеся и сохнущие деревь! Какие у них у всех от копоти чужие и страшньщ лица!

Со стороны села несется вой баб, плач ребятишея и отчаянный гвалт. К сожалению, ветра нет. На такая засуха! Каждая искра опасна…

— Отстоят ли село? — плачет Соня. Она бледня и подавлена. — Года два назад полсела выгорело. Если б ты знала, Маня, какая здесь беднота!

— Слава Богу! Гремит и звенит пожарная ко! манда Штейнбаха. «Эконом», как его называют на селе, — управляющий Липовки — спешит к соседям.

— Наконец-то! — говорит Вера Филипповна я крестится. — Теперь службы не загорятся.

«Отстоят село…» — думает молчаливая Соня.

Как гекатомба [27] пылает великолепное пламя… Потом падает. Все кончилось…

А через неделю опять пылает небо. Опять зовет я тоскует набат.

Горят Дубки, усадьба Нелидовых.

В Лысогорах не спят. Ужас вошел в дом и дохну! холодом в души. Теперь уже никто не сомневается что это поджог.

Дубки лежат за десять верст. Дядюшка и Горе ленко поехали в кабриолете на помощь соседке. Анна Львовна живет и хозяйничает одна, стараясь вырвать родовое гнездо из лап кредиторов, которые жадно тянутся отовсюду после смерти разорившего ее мужа. Двое сыновей ее служат в министерствах, в Петербурге. Давно женаты.

Младший в Лондоне. Прикомандирован к посольству.

— Несчастная старуха! — говорит Вера Филипповна. — Надо завтра съездить к ней. Переживет ли она еще этот удар? Ведь это разорение…

До утра Горленко с зятем и эконом Штейнбаха — Ермоленко — страстный любитель пожаров, бьются над тем, чтобы спасти флигеля, скотный двор и службы.

Но дом спасти нельзя. Он горит, как свечка. И к утру от него остаются только дымящиеся трубы печей.

— Все погибло! — дома рассказывает дядюшка. — Картинная галерея, портреты предков, библиотека чудная… Какая мебель рококо! Какой дивный саксонский фарфор! Этот сервиз князю Галицкому, нашему послу, подарил в прошлом веке Фридрих Великий! И цены ему не было…

— Сам чуть не сгорел из-за фарфора… Чудак! — сердито говорит Горленко. — Всю пару испортил. Рукав и штанину сжег.

— Ах, что такое пара, Вася! Мне до слез жалко Фарфора, — говорит дядюшка. Маня кидается целовать его. — А что же Анна Львовна? Очень убита?

— Король-старуха! — восхищенно говорит дядюшка. — Ни тебе жалобы, ни тебе суеты. Вынес я ей кресло на лужайку перед домом. Сидит и смотрит… И бровью не моргнет… Точно на спектакле… И, оока не рухнули стены, слова не сказала, и не двинулась.

— Только глаза. — подхватывает Горленко. — Боже ж мой, что за глаза!

— Вот интересная! — шепчет Маня подруге. — Знаешь? Она напоминает старуху-барыню с костылем перед Пугачевым. Помнишь картину в «Ниве» [28]?

Соня сочувственно кивает.

Целый месяц говорят об этих пожарах.

Губернатор приезжал к Нелидовой. Полиция сби лась с ног.

Виновных не находят.


Солнце село. Маня и Соня идут с левады домой.

Поднявшийся на закате ветер относит звуки их легких шагов.

У пустой сушилки, открытой настежь, но еще с прошлого года пропитанной запахом табака, стоит Зяма.

Рядом — маленький, хрупкий блондин. На нени как на Горленке, куртка и высокие сапоги. На голове студенческая фуражка. Но это ничего не доказываем Это в моде. И все парубки носят такие же фуражки.

У него породистое, тонкое лицо с русой девственной бородкой. Глаза поэта. Белые маленькие руки! барина, не знавшие тяжелого труда.

— Нет, мне нравится такая жизнь, — говорит он на языке кацапов [29]. — Я люблю цветы.

— Вы же ничего не понимаете в садоводстве! — резким гортанным голосом перебивает Зяма.

— Почему вы так думаете? Я много читал. Па крайней мере, знаю настолько, чтобы оградить себя! от подозрений. Сейчас я изучаю жизнь орхидей. — Зяма сердито фыркает. — Нет, это интересно! У цветов такая сложная жизнь! Такая таинственная душа! Вы не читали Метерлинка? Да, ведь вы не любите его…

— Теперь не время читать эту ерунду! — перебивает Зяма. И в голосе его горит страсть. — Ах, вы меня очень огорчаете, Ян! Что сделал с вами город за эти полгода! Я молился на вас. Готов был целовать край вашей одежды…

— Мне это не нужно, Измаил! Я враг фетишизма! Зяма внезапно настораживается.

Девушки приближаются. Их прячет высокий лес резко пахнущей конопли. Но им слышно все.

— Я очень устал, — говорит Ян своим мягким, почти женственным голосом. — Не судите меня строго, Измаил! Не иметь полгода пристанища, каждую минуту ждать ареста и смерти… Вы лучше всякого другого могли бы понять мою психологию. Мне надо отдохнуть. Поверьте, если б не Штейнбах…

— Тише, Ян!

Как клещами хватает Зяма руку товарища. Его черные глаза с звериной остротой пронизывают мглу.

Две фигуры выплыли из сумрака полей. Теперь они рядом.

Ян приподнимает фуражку. Зяма не двигается.

Одно мгновение…

С легким восклицанием девушки идут дальше. Почти бегут.

— Кто эти прелестные девушки? — задумчиво спрашивает Ян.

— У прелестных девушек тоже есть уши, — отвечает Зяма сквозь стиснутые зубы. — Что слышали они? И чего не слыхали?

Ян гордо качает головой.

— Женщина не может быть предательницей! — говорит он с убеждением.


Дядюшка повез барышень в Липовку осмотреть парк и палац. На полдороге между двумя усадьбами лежит проклятое место. Ни один хохол не пройдет ночью мимо. Это небольшая дубовая роща на круче глинистого обрыва. Когда-то там нашли удавленника. Никто его не признал. Было ли это убийство или! самоубийство, осталось тайной.

Тело похоронили на опушке рощи. И поставили над безымянной могилой печальный черный крест.

Когда заря огнем охватывает небо, он — высоким и жуткий — четко рисуется на горизонте. И кажется еще выше. Когда же месяц серебрит степь, невольно вспоминается «Страшная месть». Вот-вот крест зашатается. Мертвец встанет из могилы. И с воем подымет к месяцу костлявые руки.

Под горой — яр. Тоже проклятое место. Там пруд-ставок. Когда-то река… С лесом камышей, с холодными ключами, с глубокими, предательскими ямами на дне. Но купаться негде, кроме этого пруда. И потому каждый год там тонут и дети, и скот.

У решетки парка коляска останавливается.

— Можно? — спрашивает дядюшка сторожа.

Тот срывает фуражку и стремительно кидается высаживать щедрого пана.

— Хозяина нет? — спрашивает дядюшка, охорашиваясь.

— Ждем с минуты на минуту, ваше благородия Из Киева ждем. Вы уж извините… В палац нельзя сейчас. В парк — пожалуйте!

Маня сразу теряет дар речи. Она не могла себя представить, чтоб в глуши Малороссии были такий здания.

— Итальянец архитектором был. Это стиль восемнадцатого столетия, — объясняет дядюшка. — Помните, девочки, художника Борисова-Мусатова? Я вам показывал в прошлом году, в журнале. Он рисовал вот такие же дворцы вдали, между двумя: стенами столетних аллей.

Вся широкая дорога между липами, ведущая к дому, — сплошной ковер из цветов. Посредине высоко бьет фонтан из рога, который держит мраморная улыбающаяся нимфа.

— А в оранжерею можно? — спрашивает дядюшка.

— Пожалуйте… Там новый садовник покажет.

— Ах, девочки, какие тут орхидеи! Покойный Штейнбах был человек со вкусом. Он любил все редкой Этот дом он купил у Нелидовых, когда те разорились. Все было запущено. Здесь рос бурьян, вместо этой гвоздики и левкоев. А в парке теперь какие дивные экзотические породы! И подумать, что все это великолепие досталось человеку, который даже не живет здесь… И приезжает, как гость!

— А где же он живет? Где?

— Это космополит, Манечка. Нынче в Москве, завтра в Венеции, а там в Лондоне… Счастливец! Никому не завидую так, как ему. Ой, берегите ваши сердца, девчурки, если когда-нибудь его встретите! Он красив. До неприятности…

— Кра-сив? Ты разве его видел, дядя?

— Видел раз… На званом обеде, у покойного старика.

— Он жид, — говорит Маня, морща нос. — Жиды не могут быть красивы.

— Обскурантка! [30] — смеется дядя и грозит ей пальцем.

В оранжерее приятный полусвет. Душно от запаха каких-то цветов. Садовник возится над кадкой, сидя на корточках.

— Эй, послушайте! Любезный! — говорит дядюшка с тягучими барскими интонациями. — Где у вас тут орхидеи?

Садовник оглядывается и встает. У него породистое лицо с русой девственной бородкой. Глаза поэта. Белые маленькие руки барича, не знавшие тяжелого труда.

У Мани большие глаза. И зрачки разлились от волнения Она локтем толкает Соню. Та густо вспыхивает. Она тоже узнает незнакомца.

— Идите за мной, — говорит он мягко и властно.

И сам идет впереди.

Какие чудища! Безобразные туфли дрожат на высоких стеблях. Разноцветные бабочки, казалось, задремали над цветочным горшком! Странные, чуждые гигантские насекомые прильнули к ветке. Все что хотите, только не цветы. Самая причудливая фантазия не могла бы создать таких загадочных контуре таких разнообразных красок…

Нежным голосом, сухими жестами маленьких рук садовник объясняет, называя каждую породу по-латыни. Он говорит так красиво и поэтично, описывает особенности этих таинственных растений, как бы раскрывая перед людьми темную душу цветов, что дядюшка поражен. Девушки глядят, не отрываясь, в его лицо. Затихшие, взволнованные…

— Вы говорите о цветах, как о людях… — тихо замечает Соня.

Он смотрит ей прямо и просто в зрачки. И ел глаза как будто светятся.

— Да, для меня они ближе, — отвечает он.

Странная пауза, полная значения, мгновенно наступает в душной оранжерее после этих простых слов.

Дядюшка сконфужен. Мелочь, которую он приготовил, чтобы дать на чай, тихо звякает, опущенная вновь на дно кармана.

— Вы… учились садоводству? — спрашивает он.

«Фу, черт! Какой глупый вопрос!..» — думает он тут же.

— Вы здесь недавно?

— Да, — холодно, нехотя звучит ответ.

Еще секунду стоят они, растерянные. Потом дядюшка первый вежливо приподнимает панаму.

— Благодарю вас! — робко говорит Соня.

Садовник полным достоинства жестом касается фуражки. И, замерев, глядит им вслед.

— Миколай Сергеевич! Где вы там? Миколай Сергеич! — кричит какой-то мальчик, подбегая к оранжерее. — Вас в контору просят… Семена привез Хведор из города.

— Сейчас…

Дядюшка и девушки следят горячими глазами, пока тот, кого звали Яном и Николаем Сергеевичем, легкой, эластичной поступью идет через двор. Маленький, изящный, хрупкий.

— Какая прелесть! — говорит Маня. — Разве вы не видите, что это переодетый принц?

И они хохочут, вспоминая: «Эй вы, любезный!»

— Мне начинает казаться иногда, что мы не живем, а спим. И видим сны, — говорит Маня в парке. — Неправда ли, дядюшка? Этот принц… А потом наш рабочий Искра… Вы его заметили? Он тоже как переодетый. И не кажется ли вам, что это только прелюдия к какой-то феерии?

Дядюшка тихонько щиплет ее за щеку.

— Умна! Что говорить! Только как бы в этой феерии нас всех черти не унесли!

Они целый час бродят по парку, любуясь деревьями. Громадный склеп с могилой Штейнбаха поражает воображение Мани. Это какая-то индийская пагода, облицованная мрамором. А внутри пирамида Цветов. На стене венки с надписями. Серебряные, фарфоровые, лавровые. Из веток пальм, с лентами и надписями. В глубине портрет покойного во весь рост. На груди его ордена, русские и иностранные. Надменное бритое лицо с хищным профилем и развитыми надбровными дугами. Зоркие и молодые глаза следят, как живые, за всеми движениями чужих.