— Мне все равно, — устало повторяет Маня.

— Вот, когда я вернусь, я им все скажу… И что через три месяца ты здесь дебютируешь, и что тебе уже предлагали ехать в турне на два года за сто тысяч франков. А Марк отказал за тебя. Это сколько на наши деньги?

— Тридцать семь тысяч, — равнодушно отвечает Маня.

Она ложится под одеяло. Вся жизнь словно ушла из ее лица.

— Но он, значит, рассчитывает, что ты получишь более выгодные условия?

— Да. За один год столько же…

— Вот я им все расскажу, и что ты в первую голову расплатишься с долгами. Ах, эта ненавистная Катька! И даже дядюшка не ушел от сплетен. В твой талант он верит… Но любви Марка оценить не может. Ты должна прислать мне все афиши, все отзывы о тебе, все рецензии о твоем дебюте… Бот я им это все кину в лицо… И если кто-нибудь после этого посмеет назвать тебя содержанкой… — хочет она сказать, но спохватывается, — я прерву с ним всякие сношения.

Маня долго молчит. Бьет три. Соня опять начинает дремать.

Вдруг прерывистый и тяжкий вздох, похожий на стон, доносится до Сони. Она открывает глаза.

— Маня… Плачешь?

— Нет… нет… Спи…

— О чем ты думаешь, Манечка? Неужели, неужели… не можешь забыть?

— Скажи мне одно, Соня… Знает он, что у меня есть ребенок?

— Да. Конечно, знает… Я писала ему.

Маня, безмолвная и белая как призрак, подымается на постели.

— Ты… писала? Когда?

— Вот, когда вы уехали в Венецию…

Маня поднимает руки к горлу. Соня опускает ресницы, чтобы не видеть ее взгляда. Любовь это? Или самолюбие? Почему она так страдает?

— Он мне ни слова не ответил. И я узнала только от дядюшки, что он уехал за границу. Весною он вернулся, а женился в октябре.

Маня молчит, поникнув головой, вся подавленная этим открытием.

— Вот видишь, как легко он утешился малым! Ему нужна самочка, как Катя, чувственная, глупенькая, покорная. Из нее он веревки будет вить. Воображаю, какая драма вышла бы, если б вы поженились тогда! Ты бы ушла через год. А еще хуже, если б осталась. Все погибло бы, и твой талант, и твоя красота. Все к лучшему, Манечка! Марк живет для тебя и тобою. А там ты жила бы Нелидовым. И все ценное в тебе умерло бы незаметно. Манечка, милая, прости! Может быть, жестоко с моей стороны говорить это тебе, но я все-таки скажу. Я это слышала от дядюшки. Нелидов уверен, что Ниночка дитя Штейнбаха.

Маня делает порывистое движение. Но сдерживается и ложится лицом в подушку.

— Не сердись, ради Бога! И забудь о Нелидове. Что он для тебя теперь? Все кончено. У него жена, своя жизнь. Он все о наследнике мечтает. Пусть думает, что это дочка Марка! Так даже лучше. Пусть думает, что ты сама вычеркнула его из своей жизни! И разве ты сейчас не самая счастливая женщина в мире?

Она долго ждет ответа.

Маня молчит.


Опять утро. Весеннее, радостное. Фрау Кеслер крепко обнимает Соню на прощанье. Консьержка привела фиакр и выносит за Соней чемодан. Сейчас они позавтракают у Марка, и он через два часа отвезет Соню на вокзал.

Завтрак оживленный. Дядя не выходит. И оттого еще непринужденнее звучит девичий смех.

Что такое с Маней? Лицо горит. Она выпила на прощанье бокал шампанского. Поминутно нервно смеется.

После кофе, когда подруги на минуту остаются вдвоем, Маня подходит к Соне и стискивает до боли ее руки.

— Так ты говоришь, что Катя чувственна? Почему ты это знаешь? Откуда ты это знаешь?

Соня молчит, ошеломленная. Что за глаза у нее? Больные, пронзительные, угрожающие, молящие…

— Разве… я… говорила?

— Да, да, ты это сказала ночью. Значит, она сама… тебе что-нибудь рассказывала?

Щеки Сони запылали. Она хочет возразить.

— Не надо! — вдруг жалобно вскрикивает Маня. И затыкает уши.

«Ужас какой! Да она его не разлюбила…»

В этот миг входят Штейнбах и фрау Кеслер. Маня убегает.

Сердце Сони бьется. Хорошо, если он ничего не заметил. «Бедный, бедный Марк!»


Уехали, наконец! Одна…

Маня стоит в кабинете Штейнбаха. Она сняла испанскую шаль, которую подарил ей Марк в Новый год. Это настоящая испанская шаль, желтовато-белого шелка с вытканными на ней алыми цветами и птицами. Бахрома на ней длинная-длинная. Как она расцеловала Марка в тот день, когда он принес ей эту экзотическую вещь!

Сейчас Маня небрежно бросает ее на кресло. Потом подходит и садится на кушетку.

Ах, она устала! Смертельно устала. Добраться бы только домой, вытянуться и лечь. Ах, если бы заснуть хоть в эту ночь!

Она обманула Соню. Иза ее не ждет. Но нет уже силы смеяться, там, на вокзале, казаться беззаботной, говорить фразы, бросать вызов кому-то. Всю эту неделю — бесконечную неделю — она играла роль. А в груди дрожали слезы. И тысячи вопросов теснились в душе. Смолчать хотела — ни о чем не спрашивать. Не выдержала-таки. Позор!

Она падает на кушетку лицом вниз.

О, наконец! Наконец. Кто увидит эти слезы? Пусть льются они! Так тихо в доме. Сумерки падают. Какое счастье, что можно плакать! Она устала. Бороться? Идти вверх? По трудной тропинке карабкаться на вершину, не смея отдохнуть, не смея оглянуться? Ах, этот приезд Сони! Сколько всколыхнул он и разбудил.

Страстно рыдает она. Мучительно и сладко. Словно плотина сорвалась в ее душе, и хлынула, затопляя все вокруг в стихийном стремлении, река ее печали.

Но о чем же эти бурные рыдания?

«Счастливица!» — сказала Соня, целуя ее. Разве сама она не считала себя счастливой еще недавно? Разве не жизнь перед нею? Чего не хватает? Искусство, богатство, слава, любовь — все ждет ее впереди.

О чем же плачет она?


Где-то скрипнула дверь.

Старик вышел из своей комнаты в переднюю и поглядел на вешалку.

Все уехали наконец. Но Сарра тут. Вот ее плащ. Ее зонтик в стойке. Ее шляпа.

Он стоит, прислушиваясь.


Кто-то губами коснулся волос Мани…

Она оглядывается. С криком благодарности обвивает руками шею старика. И плачет на его груди.

Ах, все они такие умные! Все они такие достойные. Но они замучили ее.

Вот этот молчит. Он ничего не требует, ничего не ждет от нее. Но знает все. Он почувствовал, что она несчастна и одинока.

О, прижаться к его груди! Сорвать с лица и с души маску! Стать самой собою! И плакать, плакать, не боясь расспросов, не боясь упреков. Эти милые руки, как они нежны!

Ты ничего не расскажешь, знаю. И эта тайна умрет между нами. Только оба мы выиграем от этой минуты страдания. Ты станешь мне ближе их. Ты, непонятный всем, далекий, с твоей загадочной любовью, с твоей темной душой.


Маня приезжает к Изе, вызванная телеграммой. В передней ее встречает Штейнбах.

— Что случилось?

— Приехал директор театра, где ты будешь дебютировать. Он был на выпускном спектакле, видел «Танец Анитры». Он говорит, что никто не исполнял его так, как ты. Не будь с ним суровой, Маня! Твой успех зависит от него.

Маня входит и сразу видит волнение Изы. Директор встает, идет навстречу Мане и целует ее руку.

Это полнокровный, лысый толстяк с насмешливыми, умными глазами. Он целует ручки у Изы, необыкновенно любезен. И опять-таки из-за его спины обе ослепленные женщины не видят лица Штейнбаха, который искусно ведет свою линию.

— Если mademoiselle Marion будет иметь успех, а я в этом не сомневаюсь, mademoiselle подпишет контракт на тридцать представлений, по тысяче франков за выход.

— Какая противная рожа! — говорит Маня, когда он уезжает. — Он похож на мясника. Разве он любит искусство?

— Какое тебе до этого дело? Ты его любишь. И этого довольно, Marion, какая ты удачливая! Подумать, через что я прошла в твои годы, прежде чем двери такого театра открылись передо мной! Это, конечно, выгоднее, чем турне Нильса.

— Этим я обязана тебе, Иза.

На этот раз креолка задумывается. Словно пелена спадает с ее глаз. Но самолюбие не позволяет ей признаться перед Маней в охвативших ее сомнениях.


Великий день приближается. На всех столбах расклеены громадные афиши, гласящие о дебюте русской босоножки. Тут же и программа: «Сказка моей души» — трилогия.

I. Любовь. Желание. Жизнь.

П. Разочарование. Отчаяние. Смерть.

III. Пробуждение. Новые грезы. Идеал.

Парижане останавливаются перед афишами. Пожимая плечами, они читают эти странные названия.

Не проходит дня, чтобы в какой-нибудь газете хотя бы в двух строках не упоминалось имя Marion. Репортеры восторженно описывают ее внешность, Изу Хименес, ее школу, желтый салон. Сколько их хотело бы проникнуть в школу, на урок! Но Иза Хименес непреклонна.

Креолка упивается этими статьями. Она опьянела от лести.

По вечерам она читает черной Мими вырезки из газет, которые прячет в шкатулку. И улыбается воспоминаниям. Она уже не критикует Маню. Она предоставила ей полную свободу выбора тем и трактовки. Так лучше.

Репетиции начались. И вот тут-то настало мучение для всех. Директор, капельмейстер, Иза, Штейнбах — все страдают от капризов Мани, от странных, неожиданных перемен в ее настроении. Случаются дни, когда после двух-трех попыток она вдруг опускает руки, опускает губы и заявляет деревянным тоном:

— Не могу. Ничего не могу! Я сейчас уезжаю…

Директор хватается за голову…

Почему? Что за капризы! О, если бы она не была любовницей миллионера Штейнбаха!

А дело в том, что в ложах зала, погруженного в полумрак, появились какие-то тени. Мелькнуло белое перо. Послышался сдавленный смех. Это подруга директора прокралась в ложу и привела своих друзей.

— Скажите им, чтоб они ушли, — говорит Маня.

Лицо директора багровеет.

— Нет. Лучше я уйду! Настроение исчезло. Я не могу танцевать.

Директор ловит в коридоре Штейнбаха.

— Ça n'a pas de nom! [20] — говорит толстяк, вздергивая плечами и делая экспансивные жесты. — Артистка должна стоять выше своих настроений. С этим надо бороться. Публика платит деньги и не хочет считаться с нервами и капризами. Mademoiselle Marion должна плясать во всяком настроении. И без него, если на то пошло.

— Она скорее откажется от дебюта…

Выпучив глаза, директор смотрит в надменное лицо.

— Ah monsieur! C'est impossible! [21] Вы хотите меня убить? Это за неделю до спектакля, когда весь Париж говорит о нем?

Штейнбах садится в автомобиль. Маня ждет его, спрятавшись в уголок от любопытных глаз. А директор чуть не с кулаками накидывается на свою Берту. Неужели она не могла сдержать своей болтовни? И как она смела назвать без спроса постороннюю публику?

Но и Берта возмущена.

— Это не посторонние. Это мои друзья. И репортер «Matin». Он хотел заработать на своей заметке. О, эти проклятые русские! Эти дикарки!

Маня долго молчит. Потшг виновато взглядывает в смущенное лицо ИГтейнбаха и кладет руку на его колени.

— Не сердиеь, Марк! Я так несчастна. Что я могу сделать с собой? Когда я слышу шопот и смех, у меня точно крылья падают. Чтобы танцевать, мне надо чувствовать связь между мной и теми, кто глядит на меня.

— Но сначала нужно создать эту связь. Надо победить равнодушие толпы. Ее надо завоевать.

— Ах, Марк! Я с отвращением думаю о своем ремесле… Да, ремесле. Творчество живет только в тишине и одиночестве. Толпа ему враждебна. От одного ее дыхания оно умирает. Мне кажется, что только ненависть к этой публике может вызвать у меня подъем. Только жажда победы.

— Твой путь тяжел, знаю. Но его надо пройти. Она молча кладет голову ему на плечо. И, разбитая, закрывает глаза.


А время мчится. И наступает день генеральной репетиции. Даже год спустя, в разгаре своей славы, Маня не может забыть тяжких минут, пережитых ею в этот день.

Она потребовала, чтоб никто из публики не был допущен в театр. Но директор стоит на своем. Он дал слово журналистам. Они создадут успех первого представления. Завтра утром они дадут статьи, и целый месяц толпа будет ломиться в театр. Отказать им сейчас — значит провалить все дела Они не простят обиды. И неужели ей самой не страшно? Сгубить из-за каприза свою карьеру?

Наконец, его собственная труппа и артисты других театров? Они не могут платить такие деньги, какие бросает публика. Они — свои. Не пустить их на генеральную репетицию, не разослать приглашений другим театрам — значит нарушить все традиции, нажить себе врагов. На это он не пойдет.

Иза, Штейнбах, Фрау Кеслер, все убеждают Маню в том же. Она уступает. Но чувствует себя жалкой, ничтожной.

Когда она едет в театр, ее знобит.

— У меня такое чувство, — говорит она Изе и Штейнбаху, — точно меня сейчас разденут догола и выставят на показ.