«Есть много причин, почему я не хочу ее видеть сейчас, — думает он, выходя на улицу. — Как артистка она будет пленять меня и даст мне много красок и образов. И я с трепетом жду ее дебюта. Но мы не должны встречаться вне сцены. Все очарование исчезнет. Я знаю себя…»

Вот и переулок. Надо свернуть, и шагов через пятьсот покажется высокий, унылый ящик дома, где приютилась редакция. Но Гаральд идет мимо. Он спешит на Невский.

Уже два часа. В гостинице он спрашивает, дома ли Marion?

— Уехали в театр полчаса назад, — любезно отвечает портье.

— Передайте, пожалуйста, карточку.

«Она спросит, конечно, почему я ей не ответил? Но разве я отвечаю на письма, которые получаю от, читателя? Все ответы в моих книгах, и повторяться я не хочу. Я не могу, конечно, помешать порывам и признаниям людей, которые меня никогда не видали, людей, которых пленило мое творчество. Но как личность я им чужд. И нет между нами связи.

Я бываю часто растроган этими письмами. Они звучат как молитва. Но разве боги отвечают на молитвы? А открыть постороннему глазу больше того, что сказано в книге, — значит изменить себе…»

Гаральд останавливается перед витриной художественного магазина. Портреты Marion всюду на первом плане. Многие подходят и любуются.

«Она действительно прекрасна, — думает Гаральд. — Возможно, что только грим придает такое очарование этим глазам. Но не все ли равно? Вне сцены артист может быть хоть безобразным. Жизнь ничто. Важно только искусство и иллюзия».

Сжав губы, глядит Гаральд в это лицо, полное зноя и неги, на эту змеиную фигуру, так смело изогнувшуюся в сладострастном танце. И тревога его растет.

К чему лицемерить с собою? Его влечет эта женщина. Еще не зная ее, не видя ее глаз, не слыша ее голоса, он уже на расстоянии чувствует, как жгуче и болезненно вибрируют его нервы. Она будит жестокое любопытство, знойное желание, молодые порывы — все, с чем он борется во имя высшей цели. Страсть враждебна творчеству. Эту женщину надо избегать! Инстинкт самосохранения подсказал это ему в первый миг, когда он держал в руках ее письмо.

Он подходит к другой витрине.

Маня лежит на земле в позе Сфинкса и глядит на него огромными мистическими глазами. Она в легкой тунике. Волосы завязаны греческим узлом. Трагически сдвинулись темные брови. Приподнявшись слегка на локтях и положив в ладони подбородок, она глядит ему в душу. Жуткая, загадочная, полная угрозы и вызова.

И Гаральд стоит, не двигаясь. Весь под ее властью.

Вот она — женщина! Из века чуждая, из века враждебная. Непонятая никем загадка. Стихийная, темная сила.

В ней наше счастье. Но не в ней ли и гибель всех возможностей?

Не она ли это стоит там на всех путях и перепутьях, подстерегая минуту усталости, угадывая жажду отдыха в зрачках путника?

Не она ли жестоким смехом смеется над тем, кто лежит в пыли, и наступает ногой на грудь побежденного?

Цепки руки ее, и жадны ее уста.

Она — символ рода. И враг личности.

Берегись ее, идущий вверх!

КНИГА ПЯТАЯ

За кулисами Студии Штейнбах видит высокую фигуру Гаральда. Он идет ему навстречу.

— Наконец! Marion все время спрашивала о вас.

Гаральд сдержанно кланяется.

— Ей хотелось знать ваше мнение. Вы странный автор! Совсем не интересуетесь интерпретацией своих мыслей?

Штейнбах ловит себя на каких-то фальшивых, чуждых ему интонациях. Точно он заискивает перед этим человеком.

— Простите, барон, быть может, это покажется вам дерзостью, но я всегда испытывал разочарование, видя пьесу на сцене.

— Свою пьесу? Почему же так?

— Нет, и чужие тоже, если я прочел их раньше, в одиночестве. Это похоже на сон, который вы пробуете рассказать наутро. Факты как будто те же. Исчезла тайна.

Штейнбах в полумраке кулис внимательно изучает это холодное лицо, убегающий лоб с вдавленными висками, твердый очерк губ, упорную линию подбородка. Ему жутко. Импонирует ли ему сдержанная сила, которой веет от этого человека? Или же это предчувствие…

— Могу я видеть Marion?

— Да, пойдемте в уборную. Нет. Она сейчас выйдет. Вы, надеюсь, ее видели в вашей пантомиме сейчас?

— Она прекрасна. Я хотел ее благодарить. Штейнбах вдруг останавливается.

— Я прошу вас, Гаральд, не говорите ей то, что вы сказали мне сейчас. Это сравнение с рассказанным сном…

— О, барон… Будьте покойны.

— Откровенно говоря, я удивлен. Мне казалось, что Marion поэтична и трогательна. Я думал, что лучше передать нельзя…

— Со сцены? Да. Я считаюсь с условностями и реализмом театра, барон. И все, что можно дать, Marion дала. Но ведь я… автор. И в моей душе живут иные образы. Там сны. Здесь жизнь… Конечно, я ей этого не скажу.

«Она ему не нравится, — думает Штейнбах. — Тем лучше!» Он стучит в дверь уборной: — Вы готовы, Marion?

— Это вы, Марк? — раздается изнутри равнодушный голос.

«Она его не любит», — думает Гаральд.

— Здесь автор «Сказки». Он хочет быть вам представленным.

Мгновение тишины… Никогда потом ни Гаральд, ни Штейнбах не могли забыть этого мгновения.

Вдруг порывистые шаги… Дверь уборной распахивается.

Маня стоит на пороге в своей серо-голубой полупрозрачной тунике, с обнаженными смуглыми руками, босоногая. «Почти голая», — думает Штейнбах. И почему он этого раньше не замечал?

Глаза Мани, тревожные, жгучие, впиваются как жало в лицо Гаральда. Взмахнули ресницы, поднялись брови, губы полуоткрыты.

Вот он, наконец! Тот, о ком она думала все эти месяцы. Думала неотступно, сливаясь с его мыслями, перевоплощаясь в его образы, ища понять его в этой странной «Сказке»!

Какое холодное лицо! Непроницаемое и чуждое… Как твердо сжаты губы! Силой и презрением веет от этого облика. Нет, не таким представлялся ей поэт.

Глаза Гаральда быстро скользят по ее лицу и фигуре. И он тотчас почтительно склоняет голову.

Она бессознательно протягивает руку, и он ее целует, чуть касаясь бритыми сухими губами. Она видит белую полоску пробора сбоку на черной голове.

Гаральд выпрямляется и внимательно смотрит на нее запавшими глазами, не знающими улыбки. Она моложе, чем он думал. Она красивее, чем на портретах. Это не хищница. Нет. Какая-то беспомощность и растерянность в ее взгляде и жестах.

— Я пришел, чтобы выразить вам мое восхищение. Каждому автору…

Голос неприятный, резкий. И как странно он говорит! Слишком твердо. Так говорят со сцены. Она слушает и не слышит. Не то… не то… Разве так представляла она себе эту первую встречу? Зачем он говорит банальности?

Она оглядывается на Штейнбаха, хрустит пальцами. Ах, они не одни сейчас! Если б они были одни, она крикнула бы ему в лицо: «Замолчите! Разве вы не чувствуете, что я не того жду от вас?» Да! Она так и сказала бы ему: «Вы были моим вдохновением». Как часто она говорила эти слова наедине с собою! Не дослушав отшлифованной фразы Гаральда, она небрежно кивает ему:

— Простите. Я устала. Мы, надеюсь, увидимся завтра? Ах, да… — Она проводит рукой по лицу, словно просыпаясь. — Это надо выяснить нынче. Если у вас есть какие-нибудь замечания…

«Почему она несчастна?» — думает Гаральд.

— …я просила бы теперь сказать мне…

Штейнбаху страшно. Что-то случилось. Ее настроение упало.

—..Завтра будет поздно, — вяло доканчивает она.

— Указаний, хотите вы сказать? — перебивает Гаральд. — Какие указания можно делать артисту? Я не рецензент, Marion. Газеты послезавтра дадут вам десятки мнений полуобразованных и плоских людей, по случайности попавших в критики. Эти мнения не обязательны ни для вас, ни для меня. Пусть к ним прислушивается толпа! Для нас ценно только наше собственное творчество. И если образ, который вы создали, похож на девушку моей «Сказки», как фотография на живое лицо, так ведь это только неизбежная рознь темпераментов и воззрений. Это вы и я! Но то и другое мне одинаково священно.

Слабая улыбка вдруг раскрывает ее губы. Глаза большие и лучезарные. Она пристально, до странности пристально смотрит в зрачки Гаральда.

«Мистические глаза, — думает Гаральд. — Что в них? Признание? Обещание? Вызов?»

Что-то дрогнуло и в его душе сейчас. Да, и в душе его и в лице также. И Маня это почувствовала. А! Наконец…

— До завтра! — слабо, нежно говорит она. И скрывается.

Ключ повернулся в замке. «Ей хочется побыть одной! — думает Штейнбах. — Меня она не хочет видеть. Что обещала она Гаральду этим долгим, странным взглядом?»

Штейнбах бледен. Двое мужчин в полутьме кулис идут к выходу, обмениваясь вежливыми полуфразами, зорко наблюдая друг за другом.

Штейнбах думает, кривя губы в любезной улыбке:

«Если бы снять с нас обоих налет культуры и дать волю инстинкту, не взял бы я его разве сейчас за горло, как пещерный человек своего соперника?»

А Гаральд думает: «Она сложна. Это не каботинка [31]. И я напрасно говорил ей банальности, которыми удовлетворились бы десятки женщин. Эта заслуживает истины».

— До свидания, барон!

Стиснув сухие губы, Гаральд идет по коридору, высокий, надменный, изящный. В руках у него цилиндр.

«Я неприятен Штейнбаху. Быть может, ревность? Знает ли он об ее письме? А это мгновение сейчас было красиво. Люблю первые минуты встречи, непохожие ни на что. Эти не повторяющиеся потом впечатления. Люблю эту тайну первых взглядов…»

Он выходит на подъезд, минуя группу женщин, поджидающих его в вестибюле.

Первые строфы сонета, вызванные образом Marion, звучат в его душе. И он внимает им благоговейно, как далекому любимому голосу. И, чтоб не смутить этих нежных звуков, он идет медленно, прижав трость к губам и глядя перед собой невидящими глазами. Идет осторожно, почти на носках.


Театр полон, несмотря на тройные цены или, вернее, благодаря этим ценам. Это настоящий спектакль-гала.

Сегодня в театре особенно много красивых женщин. Всюду обнаженные плечи, светлые туалеты, соболя и горностаи, живые цветы, поддельные жемчуга и настоящие бриллианты. Это потому, что все незанятые в этот вечер балерины съехались, чтоб поглядеть знаменитую босоножку. А балерины — самые красивые и желанные женщины столицы.

Воистину ярмарка тщеславия! Здесь все знакомы между собой, как будто встретились в гостиной. Любезно здороваются. Женщины бегло, но зорко оглядывают туалеты. Улыбки лгут. Но глаза не могут скрыть истинных чувств. Повернувшись спиной, они злорадно клевещут и мстительно смеются. Здесь все каботины не только женщины, любящие свое тело или свою славу. Мужчины так же мелочны, так же завистливы и тщеславны. Нигде не встретишь таких женственных мужчин, как в этой экзотической среде художников, журналистов и актеров, на этих спектаклях-гала. Как много бесполых, глубоко равнодушных друг к другу сталкиваются здесь! У них нет сильных страстей, нет темперамента. Если они сходятся, то из расчета или тщеславия, и все их связи эфемерны. Все поверхностно у этой публики. Есть только два могучих двигателя: зависть и тщеславие. И эти страсти напрягают всю волю бесполых, изощряют их способности, заполняют их души, управляют их жизнью. И горе истинно талантливой артистке или художнице! Мужчины, как и женщины, не прощают им успеха.


…Занавес еще не опустился, а все внизу с истерическими криками кинулись к барьеру. И наверху зрители поднялись со своих мест. «Браво! Браво! Marion… Marion!»

Штейнбах стиснул зубы как бы от боли и прижмурил веки… Ему вспоминаются Венеция, дневник Мани, ее ревность, ее страдания. Ему кажется, что во мраке прошлого он видит одну яркую точку — тот день, когда любовь Мани к нему — Штейнбаху, ее вера в него, эти последние иллюзии умерли в ее душе. Но сделал ли он что-нибудь, чтобы воскресить эту веру? Нет. «Я хотел создать тебе новый мир, — думает он. — Но ты женщина. Ты не поняла моей жертвы…»

— Marion… Bravo, bravo, Marion! — несутся крики. Но занавеса почему-то не поднимают.

Штейнбах тревожно встает.

— Nils!.. Marion!.. Marion!.. — все нетерпеливее, все возбужденнее несутся крики.

— Что такое? Почему они не выходят? — спрашивает Штейнбах.

— Я сейчас оттуда… Marion в истерике…

Через пять минут эта весть разносится по театру.

— Все еще не выходили? Господи! Надо же устраивать истерики в такие минуты! Да она совсем не считается с публикой.

— Ах, барон! Наконец-то!

— Pardon! — говорит Штейнбах и стучит в уборную. Он видит заплаканные, но сияющие глаза Мани, растерянное лицо Нильса.

— Ты испугался, Марк? Теперь все прошло… Поди сюда, сядь! И пожми руку моему Нильсу. Я поцеловала его сейчас в благодарность. Я ничто без него на сцене. Если моя игра сейчас стоила чего-нибудь… Нет, я больше не буду плакать. Дай зеркальце!