Она слушает уже не слова его, не голос, а его акцент. Холодными, пытливыми глазами она окидывает эту комнату, эти памятные ей стены. Почему они точно сдвинулись сегодня? И эта волшебная комната стала тесной?

— Мы едем, Гаральд? — спрашивает она, надевая перчатку. И в голосе ее звучит холодок.

Но он понял ее, услыхав этот голос. Так она еще никогда не говорила с ним. И слишком выразительно ее лицо.

С чувством невольного отчуждения и горечи под маской светской любезности он идет за нею, захватив со стола перчатки и цилиндр, бледный, стиснув твердые губы, упрямо и враждебно глядя на шлейф ее платья.


На вернисаже выставки модернистов Маня ходит под руку с Гаральдом.

Публика перестала глядеть на картины и следит за каждым движением знаменитой босоножки. Мужчины смотрят на ее лицо. Женщины разглядывают ее туалет.

Вдруг Гаральд видит Дору в десяти шагах от себя, рядом с Зиной Липенко.

— Pardon! — говорит он Мане, отходя.

Гневно сверкнули ее глаза. И он это заметил.

Злая обида поднимается в душе Гаральда.

— A! — насмешливо приветствует его Дора. — Куда вы пропали, Гаральд? Мы не виделись целую вечность. Впрочем, вы как раб прикованы к триумфальной колеснице Marion. Ступайте, ступайте. Вон как гневно глядит она на меня! С видом оскорбленной королевы.

— Я скоро уезжаю, Дэзи, — спокойно перебивает он.

— За нею едете? В ее свите?

— Не говорите пошлостей, Дэзи. Это вам не идет. Я уезжаю домой. Умер дядя и оставил мне маленькое наследство.

— Какие прекрасные люди эти дядюшки еще со времен Онегина! — смеется Зина. — Жаль, что у меня одни тетки. И надолго едете? Вы очень изменились, Гаральд. И счастливым не выглядите.

— Мне необходимо закончить рассказ, принятый в журнал. А работа не спорится. Быть может, в провинции я найду лучшие условия. Я буду у вас послезавтра, в пять часов, как всегда.

— Кто эта дама с вами? — спрашивает Зина, щуря близорукие глаза. — Неужели Marion?

Дора смеется, качая головой.

— Вот кстати. А я к ней собиралась. Представьте меня!

Втроем они подходят к Мане.

Та смотрит на картину и не видит ее. Совсем не видит. В сердце почти физическая боль. Прощай, радость! Она была недолгой. «Хоть час да мой!» — говорила она себе. Безумная! Разве страсть не всегда одинакова? Она готова убить эту проклятую Дези. Если б сейчас дать себе волю, она схватила бы Гаральда за руку, и, как собачку на цепочке, потащила бы его за собой. Боже, Боже! Какой ужас!

Затуманенными глазами глядит она на пейзаж.

Голос Гаральда заставляет ее обернуться. Лицо у нее неестественное, жалкое от усилия скрыть свои чувства.

Дора улыбается с холодным презрением.

Маня это видит. Она пробует улыбнуться Зине. Ничего не выходит. Одна гримаса. Не стоит притворяться! Это унизительно.

Не дослушав того, что говорит ей Зина, она вдруг оборачивается к Доре и спрашивает, дерзко улыбаясь:

— Вы Дэзи? Я вас читаю иногда.

— Вы ведь не любите ни сатиры, ни юмористики, Marion? — быстро перебивает Гаральд, чуя недоброе в ее тоне. — Они чужды вашей романтической душе.

Его поспешность, его тон еще больше разжигают гнев Мани.

— Вы ошибаетесь, Гаральд. Я люблю и Диккенса, и Щедрина. Но вы, современные юмористы, вы слишком упростили свою задачу, — продолжает Маня, любуясь эффектом слов, от которых меняется надменное лицо Доры. — Чтобы смеяться, надо иметь в душе то, что выше смеха. А вы? Во имя чего вы смеетесь? Кто вы? Во что верите? Кому молитесь?

— Вы хотите сказать… — говорит Дора, побледнев.

— Я хочу сказать, — стремительно перебивает Маня, — что за вашим смехом я не вижу вашего лица. А для писателя, если только вы себя причисляете к ним, это убийственно.

— Это интересно, — подхватывает Зина. — Мне нравится то, что вы говорите. Вы, значит, думаете…

— Я думаю, что наша юмористика так же далека от литературы, как оперетка от оперы или фарс от драмы. Юморист без миросозерцания — ничто. Он меньше клоуна в цирке. Потому что клоуны бывают талантливы и умны. Простите мое мнение. Я, конечно, только публика. Но ведь вы пишете для нас.

И Маня любезно оборачивается к Зине. Она уже совсем овладела собой:

— О чем хотели вы меня просить?

Дора отступает, бледная и растерянная. Насильственно улыбаясь, она невпопад отвечает что-то Гаральду.

Зина передает Мане просьбу. Надо устроить вечер на ее имя, на имя Marion, с танцами, конечно, и с участием Нильса.

— А цель?

Зина колеблется минуту.

— Позвольте прийти к вам послезавтра, в пять. Можно?

«У меня обедает Гаральд. Как это скучно! — думает Маня с жестокостью влюбленной женщины. — Но делать нечего…»

— Я буду вас ждать, — любезно улыбается она. С Дорой она прощается издали, коротким кивком головы, и глаза ее все так же искрятся и смеются. Гаральд в передней особенно тщательно застегивает ее манто, но она чувствует его раздражание.

— Вы будете у меня вечером? — сухо спрашивает она, когда дверца автомобиля захлопывается за ними.

— Нет, — бесстрастно отвечает он, избегая встречаться с ее напряженным взглядом. — У меня спешная работа. Будьте любезны остановиться на Моховой. Меня ждут в редакции.

Ноздри ее вздрагивают, и глаза темнеют.

— Вы мне мстите за вашу Дору? — вскрикивает она.

Он оборачивается. Его лицо печально.

— Вы были жестоки. И мне больно. Не за нее. За вас.

— Я ненавижу ее, Гаральд! Я страдаю, я с ума схожу. Почему я одна виновата? Ведь она тоже меня ненавидит!

— Я никогда не слыхал от нее ни одного намека на это.

Она отодвигается, пораженная. Ее нисколько не трогает это великодушие соперницы.

— Значит ты еще ходишь к ней? Ты продолжаешь с ней свои отношения?

— У меня нет причины порывать со старыми друзьями.

Она молчит с глазами, полными ужаса. Потом берет руку Гаральда и прижимается лицом к его плечу.

— Гаральд, подари мне этот день! Если ты любишь меня хоть немного, если ты способен заглянуть в мою душу. Боже мой! Точно яма раскрылась под ногами у меня. Черная, бездонная яма, и я сейчас упаду в нее. Удержи меня. Побудь со мной, Гаральд…

— Простите, Marion, я очень занят, — мягко говорит он. И звонит шоферу. Автомобиль останавливается.

— Я сойду здесь, Marion. Редакция недалеко. У меня деловое свидание.

— Не лгите! — перебивает она, и глаза ее точно дрожат от охватившего ее бешенства. — Ни одному слову не верю. Нет ни редакции, ни работы. Ступайте к вашей возлюбленной…

Гаральд захлопывает дверцу.

Автомобиль уносит Маню. Жалкое лицо ее искажается рыданиями.

«Что я сделала, безумная! Что я сделала! Своими руками я рою могилу моему счастью. Ах! Но где же оно, это счастье? Где? Он не простит мне этого оскорбления. Никогда не простит. Мне остается только умереть…»


Маня лихорадочно мечется по комнате.

Вот уже сутки, как его нет. Не был вчера в театре. Не приехал к завтраку, хотя обещал.

Оскорблен? Быть может, работает? Разве он забыл, что через две недели ее уже не будет здесь, а работа останется с ним всегда? Неужели он не может ей простить эту Дору?

Она бежит к столу. Лицо ее горит от негодования. Она пишет:

«ГАРАЛЬД, Я ЖДУ ВАС. М».

Она звонит и велит Полине отвезти эту записку по адресу.

— Возьмите мой автомобиль.

Она садится у камина вся дрожа, как в ознобе, чувствуя себя вдруг обессилевшей, разбитой физически и нравственно. Что может быть хуже ожидания?

«Он не любит меня, — с горечью говорит она вслух. — А если и любил когда-то, я сама убила это нежное чувство. Потому что свергнуть иго страсти мне было важнее, чем сохранить его любовь. Но чего же я добилась? Освободила ли я мою душу? Не впала ли я в новое рабство? Да и люблю ли я его сама?»

Она вспоминает его глаза, его губы. Потом лицо Марка.

«Нет. Я не люблю Гаральда. Моя страсть умрет. Я уже вижу впереди тот день, когда она умрет. И мы расстанемся спокойно. Но сейчас? Зачем эти страдания? Эта ненависть? Эти слезы? Такие ядовитые слезы? Они старят душу, как и лицо…»

Она смахивает их. И, подперев рукою голову, закрывает глаза.

И вдруг она видит себя идущей ночью по коридору. Она слышит стук в дверь, легкий, но твердый и настойчивый.

Неужели это была она? Она пришла сама, без зова? Да, пришла. Была невменяема. Кто-то велел идти. Ослушаться не могла… Ах, эти шаги за дверью, от звука которых останавливалось ее сердце! Дверь распахнулась.

Что прочла она тогда в его глазах? Ненависть. О, это она помнит! Она никогда не забудет этого взгляда. Он говорил ей:

«Ты, чужая мне и враждебная, вторглась в мою жизнь. И я буду бороться с тобой, как с врагом…»

И все-таки, все-таки… Страсть победила. Она сорвала все преграды, как срывает плотину наводнение…

Но вода схлынет. И страсть уйдет.

«Тем лучше, тем лучше, — думает Маня. — Скорее бы только стряхнуть с себя эти цепи! Скорей!»

Она лежит с закрытыми глазами. Почему-то вспомнилась ей одна сцена из далекого детства. Темный, дикий, глухой лес. А вдали, за деревьями, розовая полоска зари.

Ей было всего пять лет, когда мать, уезжая гостить в имение одного из своих поклонников, взяла с собой Маню.

В первый раз тогда девочка увидела лес, поля, васильки, рожь, речку. В первый раз почувствовала красоту вечерней зари и священную тишину темнеющих полей. И безумная любовь к природе впервые вспыхнула в ее душе. Никто не следил за Маней. Она была предоставлена самой себе.

И вот однажды, убежав в лес, она заблудилась.

Целый час она топталась среди хмурых великанов, ища дорогу. Забралась в какую-то чащу. И бессильно плакала, вся исцарапанная, в разорванном платье. Взрослому человеку ничего не стоило бы выбраться на простор. Но она была такая маленькая.

Вдруг между деревьев блеснула полоска зари. Девочка радостно вскрикнула. Недалеко была опушка. Надо опять идти.

И когда, вся истерзанная и запыхавшаяся, она выбежала из леса и увидала мирное поле и алеющее небо, слезы освобождения и счастья хлынули из ее глаз.

«Чаща редеет, — подумала Маня, отдаваясь сладкому оцепенению усталости. — Скоро увижу поле и зарю…»

Полина входит неожиданно. В руке у нее записка.

Маня, как разбуженная, смотрит, не понимая. Губы ее бледнеют.

«Я не приду, Marion, ни нынче, ни завтра. Простите, что забыл предупредить. Меня захватила работа. И я дорожу своим настроением. Ваш Гаральд…»

С разлившимися зрачками смотрит она на эти строки. Потом бешено рвет записку и топчет ее ногами.

Но злоба гаснет. И Маня падает в кресло, истерически рыдая.

Какой маленькой, какой жалкой чувствует она себя под тяжелой рукой, опустившейся на ее голову! Он освободился. Он вырвался из лап хищника. И раны его заживут. А она еще бьется в когтях зверя, истекая кровью. И когда же конец? Чем убить эту жгучую тоску? Это влечение, ядовитое, больное, как укус? Неутолимое, как жажда умирающего?

«Боже, Боже! Дай мне силы не унизиться, не выдать своих мук, не молить о ласке. Дай мне силы пережить эти минуты!»

Дышать нечем!

Она кидается к форточке, распахивает ее настежь. И, закрыв глаза, стоит под морозной струей, охватывающей ее тело ледяным поясом.


Только два часа дня. Декабрьское солнце, побродив где-то за домами и бросив бледно-алый отблеск на верхушки зданий, уже снова спускается к горизонту. Мороз. И петербуржцы, обрадованные погожим днем, наводнили Невский.

«Какой чудный день!» — думает Гаральд, подходя к окну. Взглянув на зеленоватое небо, он опускает шторы и зажигает лампу. Писать, писать, пока не иссяк этот дивный ключ, вдруг забивший в его душе.

Это начиналось два дня назад.

Точно кто-то толкнул его к столу, и он писал всю ночь.

Давно, давно он не чувствовал такого прилива творческих сил. За эти две недели праздности и чувственного угара в его мозгу зрел бессознательный процесс творчества, как ручей в недрах земли, незримо пробивая себе путь. И когда вчера он проснулся — а спал он всего три часа — и когда сел за стол, его рука не поспевала за теснившимися образами, за строфами, звучавшими в его ушах еще во сне под утро, готовыми и законченными, как будто он работал над ними резцом. Он забыл, что его ждет Маня. Он забыл, что обещал Доре зайти к ней. Даже голода не чувствовал он весь день. И очнулся только в одиннадцать вечера.

Тогда он вышел на улицу, поужинал у Палкина и пошел бродить по набережной, где он часто обдумывал свои замыслы.

Он любит эту набережную и на закате, и ночью; ее пустынность, дремлющие громады дворцов, черную, зловещую воду Канавки с ее мостом, напоминающим Венецию. Любит цепь огоньков по другую сторону Невы и вдали грозный, таинственный силуэт Петропавловской крепости; и Зимний дворец, весь овеянный легендами прошлого, мрачный и много знающий, с его неподражаемой окраской.