Он ни разу вчера не вспомнил о Мане. Как будто ее не было. Он думал только о своей новой новелле. Там были он и она. С теми же глазами, с той же улыбкой. Но он любил не Маню, которая его ждет и ревнует, а женщину его рассказа. Только ею, этой грезой, полон он теперь. Чувственные ласки, поцелуи… О, как все это далеко сейчас! Как не нужно.

Стук в дверь. Гаральд поднимает голову. «Неужели она?» С глухой враждебностью он стискивает губы. Встает и идет навстречу.

Как она бледна! В лице ее он видит только одни огромные глаза «раненой лани». И ему вспоминается девушка «Сказки», идущая на смерть.

Она откидывает вуаль. Он целует ее руку.

— Ты пишешь? — кротко спрашивает она и садится, точно ослабев.

Лицо у нее больное, осунувшееся. Губы пересохли. Под глазами синие тени.

— Да. Я рад, что могу закончить свой труд до отъезда.

— Разве ты уезжаешь?

— Завтра вечером. У меня умер дядя. Мать зовет меня.

— Боже мой! — срывается у нее. Но, стиснув руки, она спрашивает почти спокойно: — А потом?

— Потом я думаю проехать в Египет. Я давно мечтаю о Востоке. Да и доктор советует ехать. Я надорвался немного. И легкие ослабели.

— Легкие? — переспрашивает она в ужасе. — Разве ты когда-нибудь болел?

— У меня два раза уже было воспаление. Я прожил одну зиму в Давосе. Мне запрещено работать через силу, волноваться, любить. — Грустная улыбка пробегает в его глазах и гаснет: — Я хрупкий сосуд, Marion. Моя внешность обманчива.

Она протягивает горячую руку и нежно жмет его пальцы.

— Не говори так. Я чувствую себя преступницей.

Она прижимает его руку к своей щеке. Таким милым детским жестом. Потом целует ее.

Он вздрагивает, точно от ожога. Вся кровь прилила к сердцу. Вдруг он чувствует, что незнакомая сладость нежности могучей волной поднимается в его сердце. И оно бьется, огромное, тревожное, счастливое.

— Что ты делаешь, Marion? Милая Marion..

— Оставь! Мне хорошо так. Сядь со мной рядом! Обними. Вот так… И помолчим немножко. О, как отрадно быть вдвоем! Гаральд, отчего мы раньше не знали таких минут?

— Ты больна, бедная Marion? — после долгой и странно сладкой паузы спрашивает он, поглаживая ее щеку и руку, бессильно упавшую на его колени.

Ее губы дрожат.

— А… счастливый, Гаральд!

Он слышит слезы в этом голосе. Это так ново, так… И вся она такая тихая и печальная. Ему жаль ее. Какое страшное, обессиливающее чувство! О, только не поддаться ему! Тогда все пропало.

— Почему ты несчастна, Marion?

Она кладет ему руки на плечи и долго изучает его лицо.

«Точно прощается», — думает он.

— Продолжай. Что же ты замолчал, Гаральд? Скажи так: «Ведь ты сама этого хотела, я тебя предупреждал. Я любил тебя, как грезу. Ты сама разбила счастье». Знаю, Гаральд, знаю. Но разве я могла поступить иначе? Волна захлестнула меня с головою и понесла. Я не противилась. Я знала, что она вынесет меня на берег. Но ты доплыл туда раньше меня. Ты уже освободился, Гаральд. Вот ты сидишь за письменным столом, счастливый и гордый. А я еще борюсь с волнами.

— Доплывешь и ты, Marion. Такие, как ты, не гибнут.

— Спасибо тебе за эти слова! Я все-таки враг, достойный уважения. И ты не должен с презрением думать обо мне, когда мы разойдемся. И если, повинуясь этой темной силе, я еще раз дойду до унижения, ты все-таки сумеешь разобраться в этом, Гаральд? Даешь слово?

Не отвечая, он берет в обе руки ее голову и целует ее глаза. Ее он никогда не целовал так. Только Дору. Но что для него Дора теперь, перед этой женщиной, прекрасной и сильной, как сама Жизнь? Никогда душа его не звучала, как теперь.

Она подходит к столу и пробегает глазами строки поэмы.

Он вдумчиво следит за нею запавшими глазами. Еще яснее, чем тогда, перед портретом, он сознает стихийную силу этой женщины, умеющей одной слезой, одной лаской гасить его враждебность и подчинять себе его мятежный дух. Вдруг он слышит ее глубокий трепетный голос:

— Вот где твоя сила, Гаральд. Вот что выделяет тебя из толпы. И с чем я, безумная, хотела бороться.

Ее голос срывается. Она вынимает платок.

— Ты плачешь, Marion? — вскрикивает он.

Она смахнула слезы и опять улыбается нежно и печально, чарующей улыбкой, которой он не знал.

— Нет, это светлые слезы. Они облегчают. Я с благоговением гляжу на эти строки. И мне стыдно. Мне больно, что я мешала тебе работать.

— Не говори так, Marion! Два дня работы вознаградили меня за все. Кто знает? Быть может, эта пауза, этот угар были необходимы мне, были ценны.

Она сияющими глазами глядит на него.

— Ты можешь еще сомневаться в этом? Ах, Гаральд, я знаю, что моя страсть обогатила тебя! Помнишь мое письмо из Тироля? Помнишь, чем ты был для моего творчества? Теперь я расплатилась с тобой. И это мирит меня со всеми страданиями последних дней. Страдания забудутся. А твои стихи будут жить.

Она берет со стола бумагу и целует ее.

— Marion. Что это значит? — взволнованно спрашивает он.

— Здесь все-таки я! — гордо говорит она, ударяя рукой по рукописи. — И ты меня не забудешь.

Она опускает вуалетку и идет к двери.

«В своей печали ты еще прекраснее, чем в своей страсти, — думает он. — И если меня опять потянет к тебе, я погиб…»

Но — совсем неожиданно для себя — он спрашивает ее:

— Ты будешь нынче вечером дома? Она молча наклоняет голову.

— Но ты меня не зовешь, Marion? — тревожно срывается у него.

— Нет, Гаральд, не зову. Ты придешь сам теперь. Но я готова ко всему после той ночи, что я пережила тогда. Даже твой скорый отъезд не удивляет меня. Я и это знала. И я ничего не чувствую. Умерло что-то в моей душе.

— Это победа, Marion.

— Победа Пирра, — говорит она с горькой улыбкой.

Он провожает ее до лестницы. «Это будет последнее свидание. Это будет последняя слабость», — думает он.


Он возвращается в номер. И тоже вдруг чувствует стены, которых не замечал раньше. В них душно, тесно.

Он садится к столу. Холодно белеет бумага. Не тянет писать. Мысль бежит вслед за женщиной, оставившей здесь запах своих духов и частицу своей душа Они соприкоснулись сейчас, их души, не видевшие друг друга за слепым и душным покровом страсти. Они открыли наконец печальные лица. И сердце Гаральда замерло, когда он почувствовал внезапно красоту этой сложной и мятежной души.

«Не думать, не думать об этом! — говорит он себе, берясь за перо. — Это ловушка врага, который не дремлет. О, как нужно быть осторожным, чтобы враг не напал врасплох!»

Он пишет. Но вдруг бросает перо и встает.

Все кончено. Настроение нарушено. Цепь порвалась. Нанизываются вялые слова. А час назад он низал жемчуг. Голова пуста. Вся кровь прилила к сердцу, впервые пожалевшему ту, кого он боялся.

«Она — красота! — говорит кто-то отчетливо и сурово. — Она — красота и жизнь. А ты отрекаешься от нее…»

«А я отрекаюсь, — думает Гаральд. — Во имя высшей цели я отрекаюсь от счастья…»

Но впервые эта жертва кажется ему огромной.

Бьет четыре. Он решительно прячет рукопись в стол, берет цилиндр и выходит.

Она свободна до семи. Когда он войдет, она улыбнется. Ах, эта улыбка! Как часто он видел ее во сне с этой печальной, кроткой улыбкой! Но никогда в действительности, до этого дня.

«А я еще думал, что исчерпал ее всю…»

Сердце его бьется, когда он идет по коридору гостиницы, где живет Маня. «Если это любовь, я погиб», — говорит он себе.

Он бледнеет, отворяя дверь. Он даже забыл постучаться, так сильно и ново волнение, охватившее его.

Она стоит у камина, печальная, одинокая.

— Гаральд! — кричит она, кидаясь ему навстречу.

Как долго потом он слышал этот крик.

И он говорит ей дрожащим голосом, каким ни с кем не говорил в жизни; говорит те слова, которых так долго и тщетно ждала Маня; вкладывая в них значение, которого не знал до этого дня:

— Я люблю тебя, Marion.


Проводив Маню в этот вечер из театра домой, Гаральд остается у нее.

В четвертом часу утра, крадучись по слабо озаренному коридору, мимо молчаливых комнат, Маня провожает Гаральда. На ней манто и капор.

На лестнице они останавливаются. С робкой непривычной нежностью берет он в свои руки ее лицо, глядит в него мгновение. Маня невольно закрывает глаза.

«Запомни, запомни этот миг! — говорит она себе. — Этот взгляд его, это новое выражение. Только ты его видела. И не увидит больше ни одна женщина…»

То, что они пережили в эту ночь, было так прекрасно, полно и высоко, что слова кажутся ничтожными, ненужными. Впервые слились не только тела их, но и души. И этот миг был грозен и священен, как молния, пронесшаяся над землей. Миг, когда люди становятся богами. Он исчез. Но отблеск вечности еще остался в их зрачках.

«Он не повторится, — думает Маня. — Все потом будет ниже и бледнее».

Он страстно целует ее ресницы.

— Уедем, Marion? — шепчет он.

Она молча наклоняет голову.

— Ты подождешь меня? Через десять дней я вернусь.

— Да, Гаральд. Да.

Они выходят вместе. Весь длинный переезд они держат друг друга за руки. И оба молчат, не замечая молчания.

У грязного памятного ей двора он сходит и, сняв ее перчатку до половины, целует розовую горячую ладонь.

— До скорого свидания, Marion!

Она смотрит ему вслед, пока он идет по двору.

Вот остановился под навесом. Снял цилиндр. И красивым жестом, которому не выучишься, взмахнул им в знак прощания. Скрылся.

Словно просыпаясь, Маня проводит рукой по лицу.

Она едет обратно по грязному пустынному переулку.

— Послушайте, извозчик, где ночной телеграф? Далеко? Все равно. Везите меня туда.

Телеграмма Мани к Штейнбаху.

«МАРК, ВЕРНИСЬ!»

Получив эту телеграмму в десять утра, Штейнбах долго лежит с закрытыми глазами, дожидаясь, когда стихнут мучительные перебои в сердце.

Она зовет. Что-то случилось. Он ей нужен? Или это…

Несколько раз он хватается за телеграмму и смотрит на эти два слова, заключающие в себе целый мир для него. Или же готовящие ему, быть может, жестокий удар? «Марк, вернись!» — говорит он вслух, стараясь представить себе ее лицо.

Вдруг он видит служебную пометку: «Принята в три часа ночи». Он садится на постели, судорожно смяв бумагу. Ему чудится крик отчаяния.

Скорей! Скорей! Она зовет его. Она страдает.

Он лихорадочно поспешно одевается, отдает наскоро приказания камердинеру. На сколько он едет? Неизвестно. Что сказать господам, которые придут завтра? Сказать, что выехал внезапно. Пусть подождут! Приема нынче не будет.

— Ни души, Андрей, никого!

— А с письмами как, Марк Александрович?

— Все посылайте по петербургскому адресу. Еду курьерским. Сейчас отправляйтесь за билетом. Вы останетесь дома, с дядей. Телеграфируйте мне каждый день.

«Лия»… — вдруг вспоминает он. И сердце как будто останавливается на миг. Он ни разу не вспомнил о ней до часу дня, пока разбирал и жег письма, накопившиеся за эти дни; пока совещался с фрау Кеслер о хозяйстве, о Ниночке, о дяде; пока завтракал и говорил по телефону с десятками лиц.

Скоро два. Он обещал встретить ее в три на бульваре. Ах, он забыл о той, кто любит его, для той, кто вычеркнул его из своей жизни за эти три недели! Один только призрак страдания на лице Мани заслонил перед ним Лию и ее любовь.

Небывалая бодрость овладевает им вновь. Маня зовет его. Маня нуждается в нем. Еще не все утрачено. Есть для чего жить. Надо опять быть сильным, находчивым, терпеливым.

Он едет в цветочный магазин, выбирает роскошную корзину одних только белых цветов и велит немедленно отослать по адресу Лии. Потом едет в банк.

В четвертом часу на бульваре он видит Лию, сидящую на скамье.

Мороз усилился. Выпал снег. Беззвучно скользят сани. Опять все деревья в инее, как в первый день их встречи. Алые отблески зари словно заблудились на земле, горят в куполах церквей и как тени падают на заиндевевшие деревья, на стены домов и лица прохожих. Чудный день! Невольно радость крадется в душу. Смутная, но живучая надежда на что-то впереди. Это логика страсти, которая не рассуждает, которой факты не страшны.

Но когда он подходит к скамейке и видит съежившуюся, озябшую, всю поникшую фигурку, сердце его сжимается опять. Он вдруг с раскаянием вспоминает, что вчера еще обещал Лии прокатиться с нею нынче до заката в Петровский парк.

— Дорогая. Простите… Вы давно ждете меня?

— Это ничего! — говорит она.