Он приникает к ней, как ребенок, измученный наказанием, когда жестокая, но любимая рука вдруг погладила его по голове. Сердце Мани бьется. Он это слышит. Для кого бьется оно сейчас?

— Маня, я скажу тебе еще…

— Говори, Марк! Говори.

— Когда ты разлюбила меня…

— Я никогда не переставала любить тебя, Марк.

— Все равно, когда я уехал, оставив тебя с Гаральдом, — говорит он, невольно почему-то понижая голос до шепота, — я старался понять, что связывает нас? Зачем ты говоришь со мной по телефону, любя другого? Почему, тоскуя о нем, ты вспоминаешь обо мне? И я понял, Маня, когда ты позвала меня, как господин, а я вернулся, как раб… Хочешь, я скажу тебе?

Она кивает головой, не открывая глаз.

— В нашей любви ты — мужчина. Я — женщина. — Ты приказываешь, я покоряюсь. И если я не могу жить без тебя, Маня, то и ты…

Она на мгновение открывает глаза и нежно, слабо улыбается.

Как хорошо, что он говорит так убежденно, с такой силой! Пусть думает за двоих! Пусть борется за двоих. Пусть решает. Она устала. Она изнемогла. Она рада подчиниться. Какой-нибудь выход должен быть. Он его найдет. Пока Марк с нею, все хорошо. Его рука крепка, и его сердце верно.

— Ты хочешь заснуть? — тихонько спрашивает он.

— Да, но не уходи. Сиди рядом. Обними меня. Мне холодно, Марк.

Ее зубы стучат. Он закрывает Маню пледом. Она лежит с закрытыми глазами, и тень от ресниц падает на похудевшие щеки.

Не совладав с порывом печали и нежности, он прижимается лицом к ее груди.

Опять, опять вдвоем, обнявшись тесно, как тогда, перед лицом Смерти. Он это знал. Он знал, что она снова позовет его, когда таинственные шаги зазвучат опять поблизости и ужас одиночества охватит ее.

Он думает, закрыв глаза: «Благодарю тебя, жизнь, за то, что ты приберегла на мою долю хотя бы эти минуты».

И, точно угадав его мысли, она вдруг открывает глаза, полные мрака и тревоги. И спрашивает:

— Ты не покинешь меня, Марк? Никогда? Ни для кого?

— Никогда. Ни для кого.

Они долго молчат, обнявшись еще теснее и горестнее.

«Заснула», — думает он.

Вдруг она говорит, как в бреду, полушепотом:

— Все это сон, Марк?

Мгновенно встает перед ним картина прошлого. Украинская ночь. Беседка. Звезды вверху. Жаркие объятия. И страстный шепот.

— Сон, — чуть внятно отвечает он. И сердце его стучит. Он ждет дальнейших слов, как заклинания.

И слышит опять печальный шепот:

— Нас разлучит только смерть?

— Смерть, — отвечает он, как эхо, весь во власти прошлого.


Зина Липенко уже с четверть часа сидит у Мани, добиваясь ее согласия устроить благотворительный концерт до отъезда труппы из Петербурга.

Маня отказывается. У нее нет энергии. Она еще совсем больна.

— Вы давно видели Дору?

— Вчера.

— Скажите откровенно, как она? Все это… помните, тогда, на выставке? Говорила она вам что-нибудь?

— Вы были жестоки с нею. Сначала я вас поддерживала. Но потом, когда мы вышли с нею… Я никогда не видела ее в таком отчаянии. Она насилу доехала до дому.

Маня закрывает лицо руками.

— Вы правы. Я была жестока.

«Я была безумна, — думает она. — Ревность и страсть — это безумие, наплывающее на нас из мрака. Лицо нашей души искажается. И просыпается зверь…»

— Дора — девушка или замужняя?

— Разведена. Она была очень несчастна в прошлом. И сейчас еще не может оправиться и забыть детей. У нее их трое. Но она и перед этой жертвой не остановилась, чтоб стать личностью. Я высоко ценю ее. О, она застрахована от увлечений! Она так настрадалась, что уж никому не пожертвует своей свободой. Она презирает мужчин и все их уловки. Она не сдается.

«А я не знала, что мы с Дорой сестры, — грустно думает Маня. — Все мы бродим впотьмах. И, сталкиваясь, клянем друг друга в своей слепоте и озлоблении. И не чувствуем, что должны идти рука об руку вперед. Боже мой! Когда же мы, женщины, выберемся из этого тесного ущелья? Когда поднимемся на гору и увидим солнце?»


Вернувшись из театра, Штейнбах долго не может заснуть. Тщетно читает он скучный рассказ. Тщетно, погасив электричество, лежит с закрытыми глазами. Сердце бьется.

Надо положить компресс и принять капли.

Гостиница замирает постепенно. Бьет два часа. Гудки автомобилей раздаются реже. Внизу запирают ресторан. И посетители разъезжаются.

Почему он не может уснуть?

В коридоре тихо. Дверь в комнату Мани закрыта. И он слышит каждый звук, легкий скрип ее кровати. Она спит.

Штейнбах сбрасывает согревшийся компресс, тушит огонь и закрывает глаза.

Вдруг толчок в сердце. Он садится мгновенно.

Лия… Как мог он забыть о ней? Он старается припомнить. Четыре дня уже прошло с тех пор, как они расстались. Он обещал дать телеграмму. Но в катастрофе, обрушившейся на его голову, в крушении своего личного счастья, он не заметил маленькой раздавленной жизни. Он забыл о робком чувстве, не требовавшем ничего.

«Какая низость! — говорит он вслух. — Она ждала. Завтра встать раньше. Телеграфировать скорее. Ах, если бы заснуть!»

Он засыпает наконец.

…И снится ему, что он идет по какому-то городу. Странно знакомы, и в то же время чужды ему эти улицы, эти дома и церкви. Он ищет Лию. Он должен ее найти. Но нет нигде его маленькой Лии.

…Он бредет усталый, измученный. Туман плотной пеленой поднялся над городом. День еще не умер, а сумерки ползут. И все выше поднимается плотная пелена тумана, вливая в душу безнадежность. Прохожих не видно. Загадочно и одиноко звучат где-то рядом шаги. Выплывают внезапно бледные лица, какие-то женские фигуры. «Это ты?» — хочет спросить Штейнбах. Но, печально глянув ему в глаза, они скрываются навеки в тумане. И он опять один.

…Нет сил молчать! Нет сил идти дальше в тумане, в этой жуткой тишине, с этим гнетом в груди! Бежать скорее! Бежать, разорвать сомкнувшееся кольцо безнадежности. Лия где-то там. Она ждет. Только громко позвать. И лицо ее выглянет из тумана. И он бежит, протянув руки.

…Туман расступается и смыкается вновь. Что-то задело по лицу. А! Голая ветка. Он оглядывается. Наконец! Знакомый бульвар. Его лента утонула в молочной пелене. Но теперь он найдет дорогу.

…Вот липы, под которыми они гуляли. Вороны зловеще каркают вверху. «Где Лия?» — спрашивает он. Они смеются в ответ. Какие-то седые призраки встают вдали. Не надо бояться. Она прогонит их. Она развернет белые крылья.

— Лия! Сюда! — кричит он в смертельной тоске.

И просыпается.

Сердце бьется медленно, почти замирая.

Он ходит по комнате. Откидывает штору, смотрит в окно. Который час?

Уже четыре. Он спускает шторы. Свет электричества внизу озаряет комнату. Так лучше. Неприятен мрак, когда такие перебои.

Он ложится опять, закрывает глаза.

Коридор безмолвен. Вся жизнь в гостинице остановилась. И тишина так глубока, что он слышит через дверь и стену мерное дыхание соседа.

…Вдруг воздух шевельнулся, словно отворилась дверь и кто-то вошел.

«Пустяки. Дверь заперта», — думает он в дремоте.

Кто-то вздохнул близко. Так горестно вздохнул.

«Кто здесь?» — тихонько спрашивает он. И открывает глаза.

…В ногах сидит женщина. Но он знает, что это не Маня. Свет электричества с улицы призрачными бликами падает на маленькое синевато-бледное личико с таинственными глазами.

Лия! Милая… В белом платье, с невинным вырезом около шеи. С белыми цветами в руках.

— Как ты нарядна! Здравствуй. Ах, знаю! Вспомнил. Ты была в концерте? В твоем концерте, для которого я обещал вернуться. Прости! Я забыл о нем. Я все забыл, моя маленькая Лия. Но ты простишь меня?

Она молчит, загадочно глядя на него. И синие блики дрожат в ее таинственных зрачках.

— Почему ты молчишь? И зачем глядишь с таким укором? Я скоро вернусь к тебе и вес исполню, что обещал.

Она молчит. И не мигают ее темные глаза.

— Ты не веришь, Лия? Ах, чем убедить тебя в моем раскаянии? Я сделал низость. Но ты прости. Все вернется: алые закаты, лунные ночи, серебряный лес. Опять зазвенят струны твоей дивной скрипки и будут баюкать меня. И начнется моя двойная жизнь, которую я обещал тебе.

Она все молчит, с безжизненными, поблескивающими глазами.

И вдруг холод наполнил комнату. Точно дверь открыли в погреб. И сердце Штейнбаха начинает неметь от тоски.

«Не гляди так!» — хочет он крикнуть в невыразимом ужасе.

Но она встает. Склоняется над ним. Ее рука ложится на его сердце. Ее рука, холодная как льдинка.

И сердце его останавливается.

И в ту же секунду он слышит далекий скрип затворяющейся двери.

И от этого звука он просыпается, с остановившимся дыханием.

Он вскакивает, озираясь. Он ждет. Сердце остановилось.

Проходит миг, другой. И вот оно стукнуло слабо и робко. И стало биться, трепыхая и замирая, как полураздавленная бабочка на дорожке сада.

«Кошмар, — думает он. — Я слишком устал страдать…»

Дрожащей рукой он зажигает электричество у постели. Подходит к двери в коридор.

Конечно, заперто.

Он пьет воду, и чувствует, что лоб его покрыт холодным потом.


***.


Утром в девять часов Штейнбах посылает телеграмму:

«Я ВЕРНУСЬ ЧЕРЕЗ НЕДЕЛЮ, В СРЕДУ, ДОРОГАЯ ЛИЯ. БУДУ ЖДАТЬ ВАС НА БУЛЬВАРЕ В ТРИ ЧАСА. Я ВСЕ ТОТ ЖЕ. ПРОСТИТЕ МНЕ МОЕ МОЛЧАНИЕ. ВСЕ ОБЪЯСНЮ ПОТОМ. ВЕДЬ ВЫ ПРОСТИТЕ МЕНЯ? ВАШ МАРК».

Штейнбах, греется у огня, глубоко сидя в кресле с пледом на ногах.

Маня уехала на репетицию одна. Он встал поздно, ссылаясь на головную боль. Эта ночь действительно разбила его.

Он словно поменялся ролями с Маней. Все эти дни, пока ее душа под влиянием разных встреч освобождалась постепенно от оцепенения, вызванного разрывом с Гаральдом, нервное возбуждение Штейнбаха угасало — как будто вдруг ослабла в нем какая-то стальная пружина, долго напряженно державшаяся.

Сколько надо сил и любви, чтоб отстоять в третий раз душу Мани от надвигающегося призрака безумия, когда он сам, в слепоте отчаяния, перестает видеть впереди свою дорогу, свою цель!

Но разве он сам не терял силы? Все эти годы, в сущности, были одной сплошной борьбой, незаметной для постороннего глаза, но упорной и тяжкой, как труд рудокопа в недрах земли. Любовь? Не ли и она иногда слишком тяжелым бременем для уставшего сердца?

«Я старюсь», — говорит он себе. И все чаще, все неотступнее в эти минуты душевной прострации встает перед ним маленькая Лия, с ее таинственными глазами, с ее робкой любовью, не требующей ничего. Он видит пустынный переулок, фасад старого дома, резные перила деревянной лестницы. Он видит сумерки в холодной стильной комнате, огонь камина. Лия сидит на скамеечке, у его ног. И так тихо, так скорбно и сладко быть рядом с нею! Миром веет на него от этой картины. Скорее бы увидать ее! Вновь прижать к себе ее дорогую головку. Быть любимым. Быть желанным. Первым и единственным. Как мог он забыть о ней?

Иногда, закрыв глаза, он почти доходит до галлюцинаций. Слышится шелест. Точно шепот ее. Он открывает глаза. И горько вздыхает.

Написать ей, чем-нибудь выразить нежность?

Потом, потом. Нет сил встать. Нет сил сесть за стол, говорить о своем чувстве. Все равно, слова будут бледны. Все равно она ждет. Она знает, что никогда не сможет он отказаться от нее теперь. Он поведет двойную жизнь, полную обмана и лжи. И что бы ни вышло потом из этих отношений, он не откажется от нее.

Маня вернулась с репетиции и ложится на кушетку, истощенная физически и нравственно.

Какая пустыня этот Петербург! Как тяжело ехать по улицам, где она каталась с Гаральдом, видеть те же здания, подниматься по той же лестнице. Все осталось по-старому. И жизнь бежит мимо, не считаясь с ее тоской и отчаянием. Кто выведет ее из этого тупика, где она бьется, замученная воспоминаниями?

Стучат.

— Войдите, — с отвращением бросает она, не поднимаясь. Даже глаз открыть не хочется.

Кто-то кашляет. Так осторожно.

Она поднимает веки. И мгновенно садится на кушетке, вся выпрямившись, полуоткрыв губы, вытянув шею. Словно смутное ускользающее видение далекого детства встало перед нею.

— Позвольте вам представиться. Петров, старый знакомый Штейнбаха, — говорит вошедший глубоким, мягким баритоном.

— Садитесь, пожалуйста, — еле слышно бросает она, указывая на кресло.

И все смотрит, смотрит, полная тревоги. «Как он глядит на меня! Он меня знает?» Ему на вид лет тридцать пять. Широкоплечий, среднего роста. Целая шапка русых, вьющихся волос. Усы не скрывают крупного чувственного рта. Лоб у него низкий и упорный, с сильно развитыми надбровными дугами. Выдающееся лицо крупного артиста или человека сильных, разрушительных страстей. Глаза серые, горячие и острые.