Он долго молчит, потрясенный ее голосом. Сквозь холод, которым веет в его душу рядом стоящая Смерть, он еще раз почувствовал трепет земной печали, объявшей уходящую от него с каждым мигом все дальше душу любимой когда-то женщины. И рука его опускается на ее голову.

— Покоримся судьбе. Она разлучила нас. Так надо. Простимся, Мари. Мне пора.

Она поднимается, со спутавшимися волосами, с помертвевшим лицом.

— Ты уходишь?

— Пора.

— Куда ты? — хрипло спрашивает она, хватая его холодные руки. — Ты хочешь умереть?

Он опять молчит, пораженный ее чуткостью. Разве он оформил сам это темное ощущение? Вчера оно всплыло внезапно в объятиях Мани, среди молчаливых, темневших полей. А нынче в сумерках, когда он шел на свидание, снова странно и резко зазвучала эта зловещая нота. И темная печаль охватила его душу, когда он ждал ее, стоя под обрывом и потом, когда шел с Маней сюда.

С жалобным криком падает она к его ногам.

— Николенька, вернись домой! Николенька, Катя ждет тебя, дети. Жизнь впереди, целая жизнь. Ты меня забудешь. Я скроюсь, я уеду. Ты никогда обо мне не услышишь.

— Встань, Маня! — говорит он твердо и спокойно, поднимая ее. — Ты плохо знаешь меня, если думаешь, что жизнь моя пойдет по-старому. Ты будешь там, а я тут. Тебя будет ласкать твой муж. А я буду обнимать жену, мечтая о тебе, как все эти годы. Довольно лжи! Я устал.

«О Боже мой! Где правда? Где ложь? Что нужно делать? Помоги мне, Боже! Ничего не вижу. Я ослепла», — думает она, вся дрожа и цепляясь за его руку, чтобы не упасть.

— Пойдем, Мари. Я доведу тебя.

— А ты?

Он идет рядом с ней, не отвечая, уже далекий от нее, уже чужой — она с ужасом чувствует это. Не умеет объяснить, но чувствует. И словно слепнет от ужаса. И еле волоча ноги, бредет за ним, жалкая, бессильная, безвольная. «Не может быть, не может быть», — мечется и бьется одна тоскливая мысль.

Вот они уже у обрыва. Лес скрылся из глаз, Нелидов останавливается.

— Мари, я забыл тебе сказать, это жгло мне душу все годы. Все эти дни я рвался тебе сказать, и забывал рядом с тобою. Мари, я был тогда в Венеции. Ты это знала?

— Ты? Ты был в Венеции?

— Соня писала мне, что ты ждешь ребенка. И я кинулся за тобой, чтобы вымолить прощение.

Схватив его за плечи, она приникает почти к его лицу, к его губам.

— Твой муж встретил меня на вокзале. Она ждет, расширив глаза, затаив дыханье.

— Ты этого не знала, Мари?

— Нет…

Руки ее слабеют. Она опускает голову ему на плечо.

— Мы были рядом, Николенька? — через секунду спрашивает она.

— Через канал… и целую ночь. Я видел огонь в твоем окне. Я уехал, проклиная тебя. И все эти годы думал, что ты меня обманула, что Нина — не моя дочь. Ты мне простишь теперь?

Отклонив ее голову, он целует ее холодные губы. Она стоит без слов, без мыслей, как бы уничтоженная. Слишком необъятно несчастье, сразившее ее.

Он идет назад, к своей усадьбе. Потом останавливается, охваченный ужасом.

«Куда же я иду? Домой? Как я вернусь? Как я взгляну в глаза Кате? Как я солгу теперь? Она прочтет все в моем лице. Я убью ее этой правдой. Лгать? Всю жизнь лгать? Целовать не любя?»

Он машинально возвращается и видит Маню у обрыва, на том же месте.

Она кидается ему навстречу, только сейчас очнувшись, только сейчас поняв, не умом, а сердцем, что он уходил от нее по той дороге, откуда нет возврата.

Он в отчаянии закрывает лицо руками. Он дрожит всем телом. И Маня опять очами своей души ясно видит, что это его последний порыв к жизни. И снова страх за него будит ее собственные силы, ее жажду бороться с судьбой и одолеть.

— Николенька! Уедем куда-нибудь. Мы будем счастливы. Будущее перед нами. Если ты не можешь вернуться к Кате, я обещаю тебе новую, прекрасную, светлую жизнь.

Он тихо, горько смеется.

— Новая жизнь… Это с тобой? Разве я смогу забыть, что ты любила другого? Целуя тебя, я буду думать только об этом, ненавидеть тебя буду… А ты уверена, что не пожалеешь обо всем, что бросила ради меня?

— Боже мой! Нет! Нет! Нет!

— Ты это говоришь теперь, а потом… Я устал. Довольно. Прощай!

— Иди домой, Николенька. Тебе холодно, ты дрожишь, моя деточка…

— Да… я пойду домой. Прощай.

Она цепляется за его руку. Он опять угас. И это страшнее всего.

У нее срывается рыдание.

— Николенька, неужели ты уже не любишь меня?

«Я никого и ничего уже не люблю», — говорит ей его угрюмый взгляд. Но деликатность, пережившая страсть и нежность в этой умирающей душе, заставляет его еще раз вместо ответа обнять и поцеловать эту женщину, уже ненужную, чужую, далекую, уходящую от него с каждым мигом все дальше.

Она обманулась на этот раз. Жажда жизни и счастья, ужас перед смертью, которой веет на нее от всех его жестов и слов, заставляют ее слепо, страстно поверить в обман. Сердце говорит ей, что она безразлична ему в это мгновение. Но эта мысль слишком страшна. Инстинкт говорит ей, что слова ее не дойдут до его сознания. Но разум отвергает и это.

— Николенька, завтра, умоляю, завтра в последний раз приходи в лес, если ты хоть капельку жалеешь меня… Николенька, помнишь? Ты сказал мне: «Умрем вместе». Ах, ты еще любил меня тогда. Слушай, подожди одну ночь! Только эту ночь подожди. И если ты уже решил — возьми меня с собой. Не бросай меня одну в этом мире. Умрем вместе, Николенька, если вместе мы не можем жить?

С безграничным отчаянием прижимается она к нему.

— Даешь ты мне клятву, Николенька, что мы увидимся еще раз?

— Да.

Она одна на дороге, в этом мраке, беззвучно обнявшем ее. Она не помнит, как он ушел. Кажется, она позвала, и он воротился. И они обнялись опять в последний раз. Неужели в последний? Кто это сказал? Он? Она? Кто решил за них?

Вдруг отчаянный крик срывается у нее. Крик бессознательный, стихийный. И дрогнула ночь от этого крика. Где-то на селе тревожно залаяли собаки. Где-то загоготали проснувшиеся гуси. Слышал ли он этот крик? Этот призыв? Эту жалобу? Между ними поля, молчанье, ночь, эта жуткая, эта страшная ночь. И он там где-то идет по дороге. Один… со своими думами, со своей тоской. Никогда уже не пройдут они рядом по этой дороге. Никогда! Догнать его! Вернуть. Обнять еще раз. Еще на одно мгновение прижаться к его груди, Но куда же он ушел? В глубоком мраке потерялись все пути.

Вдруг вдалеке сверкнул синий глаз фонарика. Знакомые шага звучат по мосту.

— Ма-ня-а… Я здесь… Иду-у-у… «Марк… Все кончено…»


— Боже мой, до чего я измучился! — говорит рядом чей-то голос. — Я телеграфировал, что вернусь, просил ответить. Почему ты молчала? Манечка, наконец ты со мной! Я так долго искал тебя. И дядя тоже ищет. Такая тьма. Такой ужас. Ты знаешь, что у нас в парке нашли убитого? Сейчас только ушла полиция. Уедем скорей! Уедем завтра.

Она дает целовать свое лицо и руки. Она как в бреду. Ускользает действительность. Она не слышит слов. Закрыв глаза, она идет, полумертвая, в крепких объятиях Марка. А перед нею во мраке змеится еле видная, бесконечная дорога, среди далеких, молчаливых полей, под черным, равнодушным небом. И по ней идет Николенька, с угасшими желаниями, с холодной душой, подавленный в своей заброшенности, один в этой глухой ночи, один во всем огромном мире.

— Марк, уйди, — говорит она у двери террасы. — Прощай! Я устала.

Наконец одна! Наконец.

Не раздеваясь, она падает на кушетку. Закрывает глаза.

И опять со странной настойчивостью встает перед нею та же картина: под черным, равнодушным небом, среди печальных полей, с безысходной тоской в груди идет одинокий человек. И это тот, кому улыбалась жизнь еще недавно. Это тот, кого судьба предназначила ей.

«Зачем я здесь? — громко спрашивает она себя. — Почему я не с ним в эту ночь? Разве все сказано? Разве все решено? Как могла я покинуть его одного в этом мраке, на пустынной дороге, где стережет нас смерть?»

Она поднимается в ужасе и садится на кушетку. Окно ее закрыто, но штора не спущена, и глухая, душная ночь притаилась там, чем-то грозя. Боже мой! Кто это сказал ей на днях: «Не ходи, Маня. Смерть стережет все живущее на земле»?

Ее виски влажны. Нет, нет. Он обещал свиданье завтра. Он не обманет. Надо заснуть скорее. Надо быть бодрой, сильной, цепкой. Отстоять его счастье. Уберечь его душу от отчаяния, эту бедную душу, не созданную для свободы и дерзаний.

Опять сладкая печаль умиления благодатной росой смягчает ее замученное сердце. Вздохнув, ложится она на кушетку и незаметно засыпает.

И снится ей, что она идет по туннелю, бесконечному, как Сен-Готтардский, Как там, тоска сжимает сердце от сознания своего ничтожества перед нависшей громадой горы. Как там, холодный пот выступает на висках от чувства бессилия и безысходности. Нет неба, нет солнца, нет воздуха. Где они? Далеко-далеко. Как вздохнуть полной грудью? Надо бежать, бежать, не останавливаясь, бежать, не зная отдыха, чтобы не задохнуться в этой темноте. Где-то там, впереди, есть выход. Есть конец этому душному мраку. О, скорей! Скорей!

Она бежит с глухо стучащим сердцем, с напряженно бьющимися артериями. И кажется ей, что вот-вот сейчас бездна разверзнется у ног ее. Когда же конец? Когда же свет? Кто, Суровый и Непонятный, вложил в ее душу страстное стремление к небу и воле — и бросил, одинокую, в это подземелье без выхода?

Она бежит, и какой-то стук преследует ее. Кто это стучит? Ах, это сердце ее. Ее замученное сердце. Ох, как больно! Как громко стучит оно!

И вдруг дрогнул мрак. Звук жизни долетел до нее. Чей-то голос позвал ее. Чье-то лицо бледным пятном мелькнуло вдали. Сердце застучало опять с такой силой. С криком освобождения она ринулась вперед. «Ты, Николенька?»

Она проснулась и села. Этот крик замер в груди ее, не сорвавшись. И сердце ее колотится по-прежнему. Но еще другой, чуждый и зловещий звук замер сейчас рядом. Вот… вот опять. Полными ужаса глазами глядит она в окно. К стеклу прильнуло белое лицо. Тихий стук в раму. Чье это лицо? Кто зовет ее?

Она подбегает к окну. Марк? Нет, не он. Дядя?

— Сейчас… Сейчас.

Она распахивает окно.

— Ты зовешь меня? Это ты стучал?

— Пойдем, пойдем, — шепчет старик.

И Маня видит, что голова его трясется.

«Куда?» — хочет она спросить. Но темнеет в глазах. Слабеют ноги. Забытое предчувствие, которое, как змея, ползло во мраке, пряча свою голову, вдруг встает во весь рост.

— Пойдем, пойдем, — лепечет старик. — Я нашел его, нашел. Он лежит там. Пойдем…

Как лунатик, безмолвная и беззвучная, с остановившимся взглядом, Маня вылезает из окна, прыгает на дорожку. Они взялись за руки и идут, дрожа оба, идут, прижавшись друг к другу, под темными липами к сереющему вдали просвету.

Они выходят из парка. Двор пустынен. Все спит. Все окна темны. Где-то далеко, за оградой парка, слышна колотушка сторожа. Где-то далеко внизу тревожно перекликаются гуси. Высоко вверху удивленно мигают звезды.

Они спустились с обрыва по знакомой тропинке, погрузились в туман около гребли. Тускло сверкнула темная вода пруда. Закачался за ними туман и скрыл от глаз мирно спящее село, белеющие хаты. Они одни среди полей. И тихо дышит им в лицо проснувшийся степной предрассветный ветер.

Куда ведет он ее? А-а, она знает. Она это знала давно. Вон к тому лесу, что чернеет вдали; туда, где старые дубы видели когда-то рассвет их счастья, где они видели недавно закат их любви. Разве не знала она вчера еще и раньше — много раньше, — что в такую вот темную, глухую ночь она пойдет сюда, навстречу Судьбе?

Они на опушке леса. Фонарик дяди сверкнул, и странный свет побежал по земле, туда, под тень угрюмых деревьев, где недавно так страстно сливались их уста и души, подчиняясь Кем-то Высшим данному им закону.

— Смотри, — шепчет старик, поднимая фонарь. — Здесь…

Он лежит на земле, под тем самым дубом, где обнялись они шесть лет назад, где сидели они еще недавно. Она это знала. Она это знала давно.

Безмолвно подходит она и опускается на колени.

Нелидов лежит в спокойной позе спящего. Одна рука откинулась. Фуражка упала в траву, и открылся белый лоб с резкой полоской загара. Свет падает на лицо Нелидова, и Маня видит полуоткрытые безжизненные глаза, длинные ресницы, бледные, спокойно сложившиеся губы. Покоем и миром веет на нее от этого лица, еще недавно искаженного страданием и отчаянием.

Она целует его тяжелую руку. И только тут пронзает ее сознание ужаса всего случившегося. Нездешний, жуткий холод этой руки доходит до ее сердца. У нее срывается жалобный стон.

— Сарра, Сарра, не плачь… «Кто это говорит?»

— Ах, зто ты, дядя?