— Нина, сходите с Матюшей на рынок. Купите себе что-нибудь и оставьте, наконец, меня в покое.
Павлик переходит с мамой на «вы» только в самых отчаянных случаях. Как правило, после этого мама уходит в ванную плакать. Иногда они с отцом не разговаривают по нескольку дней. Но на этот раз обходится без слез. Зло крутанувшись на пятках, мать идет переодеваться в городское платье, бросив по дороге:
— Ступай косы заплети!
Обычно Матильда не отказывалась от похода на рынок. Ей нравилось глазеть на яркие развалы диковинных плодов, которых в Москве она никогда не встречала. Нравились веселые широкозадые карибские торговки, так и норовившие ухватить ее за косичку, добела выгоревшую на солнце. Торговки дарили ей фрукты, отсыпали орехи, беспрестанно тараторили и смешно коверкали русские слова. Но на этот раз Матильда с неохотой плелась позади матери: ее жгло любопытство. Она готова была продолжать свою бесполезную вахту у дверей комнаты Павлика до тех пор, пока он не потеряет бдительность. В конце концов ему ведь понадобится выйти в туалет, и тогда Мати удастся заглянуть в его святилище и даже, может быть, спрятаться там на какое-то время.
Пару недель тому назад отец вернулся домой поздно; Матильда заканчивала делать уроки. На обеденном столе перед ней лежали тетради и початая пачка печенья. Павлик попытался незаметно проскользнуть мимо кухни в свою комнату, но споткнулся о полочку для обуви.
— Явился, не запылился. Можно было хотя бы позвонить? — Мать говорила обманчиво равнодушным тоном.
Павлик остановился и молча смотрел на жену; его заметно покачивало. В руках у него был большой пластиковый пакет.
— Где набрался-то уже?.. Что у тебя там? Бутылка?
Мать попыталась выдернуть пакет из рук отца, но он отпрянул. Мать изловчилась и вцепилась в ношу. Павлик дернул на себя, ручки порвались, и пакет глухо шмякнулся на пол. Предчувствуя недоброе, Матильда уткнулась в учебник математики, но почти сразу обернулась на мамин визг. Мама сидела в прихожей на корточках, подвывая и встряхивая руками. Потом, заметив испуганный взгляд Матильды, резко поднялась и скомандовала:
— А ну марш в детскую. Уроки забирай, печенье оставь, нечего крошить.
Мати повиновалась. Но к учебнику не вернулась, а спряталась за дверным косяком и стала слушать. Мама кричала на Павлика — тихо, словно в телевизоре убавили звук:
— Я глазам своим не верю! Это кто, черт возьми, там?! Ой, уйди от меня! Это же мангуст, Паша, это же чертов мангуст! Это же его жопа полосатая из пакета торчит? Тебе ничего про мангустов не говорили, когда ты сюда ехал, нет? Ты не знаешь, что они заразные? Ты бешенством давно не болел?
— Тише ты, ребенка разбудишь.
— Ребенок не спит, ребенок уроки делает. И ребенок жить хочет, между прочим, а не сдохнуть от бешенства, потому что его пьяный папаша приволок домой сраного дохлого мангуста!.. Ты мне скажи, Павлик, ты его сам поймал? Ты сам его убил, да? Или ты мертвого подобрал? Или тебе его подарили?.. Возьми его, быстро! И неси его вон!
Через паузу Матильда уловила какую-то возню, шуршание пакета и сопение матери. Потом мать слабо вскрикнула, и послышались нетвердые шаги Павлика. Хлопнула дверь комнаты, которую отец отвоевал под мастерскую и которая раньше была супружеской спальней. Матильда осторожно выглянула в коридор. Мать стояла в нерешительности, скрестив руки на груди. Пакета не было.
Прошло три дня, прежде чем Нина заметила полоску лейкопластыря на руке мужа. Все эти три дня они не разговаривали. Приходя с работы, он наспех ужинал и запирался в мастерской. Нина копила злость и обиду; ей казалось, она как плод растения бешеный огурец, вызревает, пока не лопнет от малейшего прикосновения, чтобы забрызгать все вокруг горькой жидкостью. И от этого сравнения ей становилось жарко: Павлик все чаще оставался спать в своей формалиновой конуре, куда он перетащил старую Матильдину тахту. Он пренебрегал обществом жены, уделяя куда больше внимания своим ненаглядным чучелам: квасил и дубил шкуры, распиливал манекены, смешивал краски и варил растворы для протравки. В его холодильнике вечно лежали замороженные птицы, целиком и кусками; при мысли об этом Нину почему-то мутило. Она даже перестала покупать и готовить цыплят, до которых прежде была охоча и которых пекла в духовке, натянув на банку из-под майонеза. В жарком и влажном кубинском климате на Павликиной кухне, как ей мерещилось, постоянно что-то норовило скиснуть, забродить, заплесневеть или начать разлагаться, и эта антисанитария повергала Нину в ужас. Павлик божился, что делает всё аккуратно, соблюдает асептику и технику безопасности, что химикаты надежны, а сырье чуть ли не стерильно, и в конце концов Нина махнула на всё рукой, позволив ему развлекаться, как он хочет. Но проклятый мангуст вывел ее из себя.
И вот теперь Павлик сидел перед ней за завтраком, небритый, невыспавшийся, и на кисти его левой руки красовался кусок пластыря с зачерневшими краями. Нина первой нарушила молчание, обоюдотупое, как кухонный нож, которым она пыталась покромсать сыр.
— Что с рукой?
— Ничего страшного. Царапина.
— Ты порезался? Чем?
— Какая разница?
— Ты порезался, когда расчленял этого долбаного мангуста, да?
— Я его не расчленял. Я снимал шкуру. Обычная препараторская работа.
— Всё, можешь мне больше ничего не говорить.
Нина отложила нож. Лицо Павлика было безмятежным, как ромашка.
— Сушил бы ты черепашек, Паша. Морских звездочек бы сушил, лаком покрывал, ракушечки собирал. Как все. Ну змейки там, ладно, — помнишь, какой ты мне поясок сделал из змеиной кожи?
Павлик не отвечал. Он давно стал скупым на слова и на ласку, и сам не знал, откуда в нем взялась эта бесконтрольная скупость.
С тех пор как окончились бои за спальню и Нина капитулировала, у его жизни словно появилось второе дно. На поверхности всё было как у людей: семья, работа, друзья, но невидимые свинцовые грузила неизменно уводили его в им одним обитаемую глубину, к чучелам и рому, туда, куда не проникали лучи вездесущего карибского солнца. И это мучительное раздвоение Павлик воспринимал как плод некой ошибки, совершенной давным-давно. Все самые главные развилки попадаются нам на пути в том возрасте, когда большинство из нас неспособно сделать правильный выбор, думал Павлик. Сделать таксидермию делом своей жизни, не идти на поводу у условностей и обстоятельств — вот это был бы поступок, достойный настоящего мужчины. Сиди он сейчас в Москве или Ленинграде за оформлением чужих охотничьих трофеев, при каком-нибудь музее или институте, бобылем, без жены и дочери, он не был бы более одинок и менее счастлив, это уж точно. А вот Нине не пришлось бы страдать от его холодности. Впрочем, она знала, на что шла.
Но нет, Нина не знала. Конечно, ей было известно об увлечении Павлика с самого начала, но, выходя замуж, она не предполагала, что дело может принять такой крутой оборот. У нее в голове словно существовали две схемы: одна — с идеальным уложением ее будущей жизни, а вторая — с реальным положением вещей. Нина совмещала их, накладывая одну на другую, и мысленно прикидывала, что можно будет подредактировать, вырезать, стереть и прибавить. Плюс ребенок, минус чучела, плюс автомобиль, минус родительская опека — Нина считала, что при достаточном упорстве и трудолюбии картинки рано или поздно совпадут. Она собиралась со временем переделать Павлика, адаптировать его для себя; точнее, ей казалось возможным внести необратимые изменения в его жизнь одним своим присутствием.
Агния рассказывает мне про Кубу — не в первый раз. Она и раньше частенько сама заводила эти разговоры — как Правило, когда мы с ней уже были не первой трезвости, во время наших дальних ночных прогулок. Порою на летнем рассвете, после пары литров дешевого вина мы ловили такси и беспечно советовали водителю везти нас на берег, а то и на кладбище, если была такая блажь, заранее предупредив, что денег нет. По дороге Агния говорила о Кубе, с жаром, и жар этот был тем сильнее, что никакого внятного рассказа у нее не получалось. Она хотела бы несколькими сочными мазками нарисовать передо мной кубинскую панораму, разверзнуть портал в восемьдесят пятый год, чтобы я хоть одним глазком! — но тщетно. То есть, конечно, я как-то представляла себе Гавану, Малекон, репарто Флорес, где жили советские специалисты. Представляла утреннюю дорогу в школу на автобусе-«кукараче» и саму школу — просторное монастырское строение колониальной архитектуры с двумя внутренними двориками, фонтаном и решетками на стрельчатых окнах. Но все это как-то не проникало так глубоко и точно в мое сердце, как хотела Агния. Ее рассказ был для меня ворохом цветной бумаги, накрученной на крошечную коробочку, в которую позабыли положить драгоценный подарок. Закатав джинсы, мы входили по колено в ледяную обскую воду. Агнеся грезила гаванскими восходами, а я никак не могла их с нею разделить. Однажды мы поедем в Гавану, говорила она, там на Пятой авениде мы с одной моей подруженцией закопали нашу школьную переписку — я точно помню где. Надо ее выкопать, говорила. Я брала ее круглое лицо в ладони и целовала, любила ее покорность.
Не знаю, где проходил этот невидимый водораздел нашей любви и приязни. Мы так много и жадно разговаривали с нею о каких-то очень понятных обеим вещах — казалось, самый опыт смешивался в нас. Но вдруг Агния начинала хмуриться, например, когда я увлеченно пересказывала ей сюжет какого-нибудь романа. Ей мнилось, даже содержание прочитанных мною книг отдаляет меня от нее, и для того, чтобы в будущем понимать все, что я говорю, ей нужно это расстояние сократить. И покупались книги. Нет, мы не искали тождества, мы лишь смутно тяготились невозможностью его существования.
Вечные кубинские каникулы, яркое пахучее море, лимонад за двадцать сентаво, perro caliente[1] и ворованный лед для коктейлей — это только твое, Агнеся, как бы ты ни хотела поделиться всем со мной. Давай же, помаши мне рукой из окна отеля, где вы с подругой, одни, без родителей, встречали Новый год, дивясь чудным итальянцам, выбрасывающим стулья с балкона. Помаши, а я помашу в ответ, как машет мать кружащемуся на карусели ребенку.
Я не прерываю Агнию. Впрочем, было ясно с самого начала, что та Куба, о которой она говорит, не имеет ничего общего с островом, на котором росла Матильда. Я могу собрать кучу информации, в деталях изучить тогдашний уклад жизни советских семей — мне это не поможет. Я там, откуда я пишу, в моей собственной временной тюрьме, и моя битва за достоверность уже проиграна. Мне уже известно, что при том режиме советским специалистам было «не рекомендовано» передвигаться по городу в одиночку, а поездка в другой конец острова могла состояться только в составе группы. Что автомобили были служебными. Что никакой русский чучельник не мог бы заниматься на Кубе своим ремеслом. И если я хотела быть достоверной, мне следовало писа́ть не так и не о тех.
Разыскивая материал, я много общалась с теми, чье детство прошло на Кубе. Мне казалось, должны быть в тексте какие-то маячки, расставленные там и тут, обозначающие место и время действия, флажки достоверности, вроде марок товаров, названий растений и блюд. Я собиралась предъявлять эти крошечные детали в доказательство того, как ответственно я отнеслась к своей работе. Некоторые из моих собеседников скептически сравнивали мое намерение с намерением человека, никогда не подходившего к кухонной плите, написать поваренную книгу Бессмысленно и пытаться, говорили они, если вас не было на острове в восемьдесят пятом году. А я смотрела на них и видела людей, в жизни которых с тех пор так и не произошло ничего интересного. Им осталось лишь смаковать собственные воспоминания о годах, когда их имена что-то значили, когда у их отцов были негры в подчинении, были роскошные бежевые «Волги» и касы с бассейнами. Белая кость, голубая кровь, высшая каста, жрецы коммунизма — вот кто они были двадцать лет назад. Они желали, чтобы я в подробностях воскрешала их быт, не отступая ни на шаг от этих долбаных маячков достоверности, подчинив им все повествование.
А как Флобер писал «Саламбо» — он что, был там, в Карфагене?! Как Пушкин писал «Полтаву»?! Если у Вирджинии Вулф в «Орландо» русская княжна Маруся Наташа Лиана Дагмар-Станиловска гложет сальные свечки, роман от этого хуже становится? Есть зрители, что с ненавистной въедливостью пересматривают по многу раз «Семнадцать мгновений весны», чтобы перечислить сценарные и режиссерские огрехи, не понимая, что если автор не позаботился о достоверности, то лишь потому, что писал не про то, про что они читают. Привередлив тот, кто мелочен. Как бы там ни было, Матильда и ее родители, Павел и Нина Палс, будут жить на Кубе в восемьдесят пятом году, они уже поселены туда мной — окончательно и неизменно.
Несмотря на свои отгулы, ехать к Луговым Павлик отказался. Нет, он совсем не против был повидаться с друзьями, просто что-то держало его дома. Что-то, о чем он не хотел рассказывать ни жене, ни дочери. Ну, может быть, пока не хотел. В конце концов, не любовница, да и ладно, рассудила Нина. В этом смысле она на его счет не волновалась. Пока Павлику было чем заняться в его мастерской, все женщины Сьенфуэгоса могли спать спокойно.
"Книга Блаженств" отзывы
Отзывы читателей о книге "Книга Блаженств". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Книга Блаженств" друзьям в соцсетях.