Он еще раз кивнул. Его охватило глубокое отчаяние.

Это было невыносимо. Время остановилось. Неожиданно для себя он наклонился, открыл дверцу печки и бросил в огонь смолистый корень. Потом три сырых шипящих березовых полена. Выпрямиться и встретить ее взгляд было выше его сил.

Внезапно он почувствовал прикосновение ее губ. Руки у нее были гибкие, как ветви ивы, полные ароматных весенних соков. От этого запаха он невольно закрыл глаза.

О таком он и не мечтал! Даже в самых дерзких мечтах под своим ветхим одеялом. И тем не менее он здесь, и то, что сейчас произойдет, уже не в его власти!

Цветная вышивка на Динином халате, золотистые стены с узором из стеблей, широкие потолочные балки, кроваво-красные занавески — все мерцало и сливалось друг с другом. Ткань сливалась с тканью. Тело — с телом. Движения людей, мебель, воздух, кожа.

Фома как будто покинул свое тело. И вместе с тем остался в нем. Запах тел и шорох тяжелых движений.

Двухголосое громкое дыхание. Она положила руки ему на грудь и стала расстегивать пуговицу за пуговицей. Сняла с него одежду. Все до нитки. Словно проделывала это тысячу раз.

Он ссутулился, руки висели как плети. Точно ему было стыдно, что белье на нем не совсем чистое и что на рубахе недостает трех пуговиц. На самом же деле он не понимал, где он и что с ним происходит.

Наконец Дина поцеловала раздетого парня, распахнула халат и прижалась к нему своим большим, крепким телом.

Его бросило в жар, и он сразу осмелел. Искры, летящие от ее кожи, кололи его. Он стоял зажмурившись, но видел каждый изгиб и каждую пору на ее белом теле, пока разум не отказался повиноваться ему.

Они сидели голые на овчине перед круглой печкой, и он надеялся, что она сейчас заговорит. От смущения и страсти у него все плыло перед глазами. Семь горящих перед зеркалом свечей пугали его как напоминание об аде. Отражение колеблющегося пламени разоблачало все.

Ее руки скользили по его телу. Сперва медленно и осторожно. Потом все быстрей. Точно ее гнал неутолимый голод.

Сначала он испугался. Он и не знал, что голод бывает таким неутолимым. Наконец всхлипнув, он упал навзничь на шкуру, не мешая ей подливать масла в огонь, какой ему и не снился.

Придя на мгновение в себя, он с ужасом обнаружил, что прижимает ее к себе и делает то, чему его никто не учил.

В комнате пахло женщиной.

Страх его был огромен, как море. А страсть — необъятна, как небеса.


На кладбище гроб опустили в могилу вместе с цветами. И с земными останками хозяина постоялого двора, шкипера Иакова Грёнэльва.

Из надгробного слова пробста [2] явствовало, что покойник легко получит доступ к вечному блаженству и что ему не грозит геенна огненная. Конечно, пробст знал, что хотя Иаков и был добрым человеком, однако не столь невинным, как полевой цветок. Впрочем, такого конца он все же не заслужил.

Одни из провожавших стояли с посеревшими лицами. Другие гадали, не переменится ли погода к их возвращению домой. Ну а третьи, те только присутствовали, их сердца остались безучастными. Но холодно было всем одинаково.

Сказав все, что положено, пробст во имя Божье бросил в могилу несколько скупых пригоршней земли. Все было кончено.

Обветренные, серьезные мужчины мечтали о пунше. Заплаканные женщины — о бутербродах. Служанки рыдали не таясь. Покойник был им всем добрым хозяином.

Матушка Карен была еще бледнее и прозрачнее, чем в карбасе. Сухие глаза, черная с кистями шаль. Андерс и ленсман поддерживали ее с двух сторон, сунув под мышки свои шляпы.

Пение псалмов тянулось бесконечно долго, и не все псалмы были красивы. Однако благодаря пономарю с его доморощенным басом они все-таки звучали пристойно. Пономарь все делал на совесть.


А в зале за задернутыми занавесками горел огнем конюх Фома. От блаженства он вознесся на небеса. Хотя и не умер.

Пар, поднимавшийся от их тел, оседал на окнах, на зеркале. Запах впитался в шкуру, расстеленную на полу, в обивку кресел, в занавески.

Зала приняла конюха Фому так же, как она когда-то приняла и Иакова Грёнэльва, которому вдова из Рейнснеса в свое время оказала гостеприимство.

Вдову звали Ингеборг. Она умерла в одночасье, наклонившись, чтобы погладить кошку. Теперь она будет там не одна.

В зале свистело прерывистое дыхание, кожа пылала. Кровь грохотала в жилах. Стучала в висках. Тела были подобны коням на необъятных равнинах. Они неслись и неслись. Женщина была привычной наездницей. Но не отставал и он. Половицы пели, плакали потолочные балки.

Семейные портреты и картины покачивались в своих темных овальных рамах. Простыни на постели чувствовали себя лишними. Печь перестала гудеть. Откровенно и беззастенчиво она следила за происходившим из своего угла.

Внизу в ожидании томились бутерброды и рюмки. В ожидании чего? Чтобы Дина, хозяйка Рейнснеса, съехала по деревянным перилам лестницы? Нагая, с черными волосами, прикрывавшими ее большое благоуханное тело, словно полураскрытый зонтик? Да!

А за ней, немного испуганный, скорее во сне, чем наяву, полный богатырских сил Фома, завернувшийся в простыню с французскими кружевными прошивками? Да!

Его волосатые ноги с большими пальцами и грязью под ногтями быстро сбежали по лестнице. От него шел такой пряный дух вспаханного по весне поля, что все благопристойные запахи испуганно отпрянули прочь.

Дина с Фомой унесли к себе наверх вино и бутерброды. Большой бокал и большой графин. С каждого блюда они стащили по одному бутерброду, чтобы никто не обнаружил пропажу. Они играли, будто им не разрешают есть.

Дина осторожно раздвинула бутерброды, чтобы загладить следы пропажи. Длинными ловкими пальцами, пахнувшими соленой землей и выпотрошенной рыбой. И наконец опять прикрыла блюда салфетками с монограммой.

Точно воришки, они прокрались обратно в залу. Устроились на шкуре перед печкой. Фома оставил дверцу открытой.

Рядом с ними вышитые Леда и лебедь казались их бледными двойниками. Вино искрилось.

Дина с жадностью накинулась на копченую лососину, на соленое мясо. Крошки сыпались на полную грудь и круглый живот.

Фома вдруг проникся сознанием, что находится в комнате хозяйки. Он ел аккуратно, не спеша. Но глаза его пили Динино тело, он вздыхал и глотал слюну.

Глаза их блестели над общим бокалом. Это был высокий зеленый бокал, который Ингеборг и ее первому мужу в свое время подарили на свадьбу. Бокал был не из дорогих. В то время карбасы, сушеная рыба и крупные связи в Бергене и Трондхейме еще не принесли в этот дом богатства.


Задолго до возвращения людей, провожавших на кладбище Иакова Грёнэльва, Дина и Фома убрали в чулан с одеждой бокал и остатки вина.

Двое детей, один испуганный, другая легкомысленная, они обманули взрослых. Китайские игральные кости, которые когда-то привез Иаков, снова были уложены в обтянутую шелком шкатулку. Последние следы преступления уничтожены.

И вот уже одетый Фома с шапкой в руке стоял у двери. Дина написала несколько слов на грифельной доске, которая всегда была у нее под рукой, дала Фоме прочесть и тщательно стерла.

Он кивнул и беспокойно выглянул в окно. Прислушался, не слышно ли ударов весел. Кажется, слышно. Только теперь он понял, что натворил. Он принял вину на себя. И уже ощутил на плечах хлыст Всевышнего. Губы у Фомы задрожали. Но он ни в чем не раскаивался.

В темном коридоре до него дошло, что больше нет силы, хранившей его. Он, как гладиатор, с радостью шел навстречу гибели. Ради одного-единственного мгновения! Слишком большого, чтобы можно было дать ему имя.

Он был приговорен месяц за месяцем ворочаться на своем соломенном тюфяке и чувствовать на лице дыхание женщины. Лежать с открытыми глазами и переживать все заново. Залу. Запах.

И тонкое одеяло шевелилось над его молодой мечтательной страстью.

Он был приговорен также всегда помнить лицо Иакова, лежавшего в гробу. Оно качалось вместе с ним. И большая волна, поднимавшаяся в Фоме, подхватывала и швыряла его прямо в северное сияние. Волна изливалась в его постель, и он ничего не мог с этим поделать.


Когда лодки вошли в бухту, Дина уже напудрилась и успокоилась. Она легла в постель, и больше никто не требовал, чтобы она спустилась к гостям на поминки.

Вернувшись от Дины, матушка Карен подробно сообщила всем о ее состоянии. Голос матушки Карен бальзамом пролился на душу ленсмана. Нежный и легкий, он смешался с горячим пуншем.

Теперь, когда Иаков был отправлен туда, куда долг обязывал их отправить его, всем стало легче нести свое горе. Смирение и мысли о земных тяготах, тревога о завтрашнем дне незаметно вплелись в тихие разговоры.

Все рано отправились на покой, как и подобало в этот день. Тогда Дина встала и, сев за стол из орехового дерева, начала раскладывать пасьянс. После третьей попытки он сошелся. Дина зевнула и погасила лампу.

КНИГА ПЕРВАЯ

ГЛАВА 1

Так презрен, по мыслям сидящего в покое, факел, приготовленный для спотыкающихся ногами.

Книга Иова, 12:5

Я Дина. Я просыпаюсь от крика. Он звучит у меня в голове. Иногда он вгрызается в мое тело.

Образ Ертрюд вспорот, будто брюхо овцы. Лицо ее — крик, оттуда начинается все.


Все началось с того, что ленсман, вернувшись с осеннего тинга [3], привез с собой этого человека. Не кузнец, а находка! Из Трондхейма. Золотые руки!

Бендик мастерил что душа пожелает. Любой инструмент для любой работы.

Он сделал приспособление, которое крепилось над точилом, и через каждые десять оборотов камня из него на лезвие косы выливалось семь столовых ложек воды. Он ковал замки, которые сами спускали предохранитель, если их пытался открыть непосвященный. Ну а уж о плугах и сбруях и говорить нечего, они были отменной работы.

Прозвище у него было Сухощекий.

Обитатели усадьбы с первого дня решили, что оно как нельзя лучше подходит ему. У него было длинное худое лицо и живые темные глаза.

Дине только что стукнуло пять лет. Она вскинула на вошедшего светло-серые глаза, словно в чем-то хотела опередить его. Испугаться его она не испугалась. Но и признать не спешила.

Этот темноглазый человек, которого все приняли за цыгана, смотрел на жену ленсмана так, словно любовался дорогой вещью, которую только что приобрел. Ей это как будто даже нравилось.

Очень скоро ленсман попытался избавиться от кузнеца, сочтя, что тот слишком много себе позволяет.

Но Бендику покровительствовала добрая улыбка Ертрюд.

Он ковал свои хитрые замки к дверям и шкафам и приспособления для поливки точила. Последнее, что он сделал, — новые ручки к большому чану, в котором женщины варили щелочь и кипятили белье.

К ручкам он приладил особое устройство, благодаря которому большой чан легко наклонялся и щелочь из него выливалась постепенно. Устройство приводилось в действие с помощью особого рычага.

Теперь женщины без труда управлялись с этим опасным чаном. Благодаря изобретательности кузнеца он послушно опускался, наклонялся и опрокидывался.

Женщины уже не опасались, что их обварит паром или кипящей щелочью.


Однажды, незадолго до Рождества, Дина пошла с матерью в прачечную. В усадьбе была большая стирка. Стирали сразу четверо женщин, а работник таскал воду.

Ведра были покрыты ледяной коркой, в воде плавали кусочки льда. С веселым звоном вода выливалась из ведер в большие кадки у двери. Потом лед таял в чане, и пар, словно ночной туман, затягивал все помещение.

На прачках были одни рубахи, лифы они расстегнули. Голые ноги, деревянные башмаки, засученные рукава. Руки у них были красные, как ошпаренные молочные поросята. Прачки отжимали белье и колотили его вальками.

Сдвинутые на глаза платки скрывали их лица. По щекам и шее бежали ручейки пота. Они собирались в единый поток между грудями и исчезали под сырой одеждой, устремляясь к неведомому.


Пока фру Ертрюд давала распоряжения одной из прачек, Дине захотелось рассмотреть устройство, которое все так хвалили.

Чан уже кипел. В запахе щелочи было что-то вечное и надежное, как в запахе отхожих ведер, что стояли в коридоре теплыми летними утрами.

Дина схватилась за рычаг обеими ручками. Ей хотелось только потрогать его.

Ертрюд сразу увидела опасность и бросилась к дочери.

Дина не знала, что прачки, берясь за рычаг, обматывали его мешковиной. Она обожглась и отдернула руки.

Но рычаг уже стронулся с места и переместился на два деления.

Для Ертрюд это оказалось роковым.

Из чана вылилось ровно столько щелочи, сколько и должно было вылиться при этом наклоне. Ни больше ни меньше. Потом чан выпрямился. И продолжал кипеть дальше.


Струя щелочи с безукоризненной точностью выплеснулась на лицо и на грудь Ертрюд. Оттуда кипящие реки устремились по всему телу.