В моем госпитале была также и койка для пернатых — ящик из-под сигар, на дне которого был постелен платок и лежала коробка от конфет, выполнявшая роль матраца. Лягушки спали на траве.

Большинство дней мы с Акселем проводили в ожидании. Коротая время, мы прослушивали друг у друга легкие, стучали резиновым молоточком по коленкам и готовились к предстоящей операции. На ящике из-под апельсинов раскладывали пластмассовые скальпели, игрушечные шприцы и ватные тампоны, но те предметы, которые нам могли понадобиться на самом деле — настоящие ножницы и клейкую ленту, — я хранила в докторском чемоданчике, где они ожидали своего часа. И то и другое мне пришлось спереть из маминого кухонного стола, потому что пользоваться ножницами самостоятельно запрещалось, а клейкая лента была слишком дорогая. На террасе в шезлонге спал папа. У него была некая таинственная профессия, назначения которой я не понимала и названия для которой еще не придумали. В школе нас заставляли рассказывать о профессиях отцов, а я понятия не имела, что говорить. Как бы то ни было, но работал он почему-то только до обеда. Если позволяла погода, он вытаскивал раскладушку, тащился с ней за свой выстроенный собственными руками дом, курил «Эрнте’23», читал «Гамбургер Абендблатт» и засыпал. Солнце покрывало его все более коричневым загаром. Загорать он начинал в марте, влезая в шорты, когда остальные еще даже не сняли перчаток, и занимался этим в любые более или менее подходящие дни всю весну и лето, до самой осени. Сон у него был некрепкий и беспокойный. Как и мы, папа все время ждал, не начнет ли шуметь косилка. Газонокосилки с мотором он ненавидел. Вернее, ненавидел создаваемый ими шум. Сначала давали о себе знать безуспешные попытки завестись, краткое рычание снова заткнувшегося мотора, всё новые и новые попытки, потом доносился ровный шум, и папа подскакивал, подобно тигру крался вдоль своего забора и высматривал через листья, хвою и рододендроны, кто ему снова пакостит. «Вайгони, — бормотал он, сложив руки на груди. — Это Вайгони безобразничают. Ведь ясно же, что косить во время послеобеденного отдыха запрещено».

Тогда я надевала свою сестринскую шапочку и брала в руки докторский чемодан. Аксель хватал корзинку и устремлялся вслед за мной. Большинство садов не было отгорожено от незастроенных лугов, поэтому перебраться к соседям мы могли без труда. Господин Вайгони уже знал, что нам нужно. Он кивал, перегнувшись через ревущую и дымящую газонокосилку, и делал приглашающий жест рукой, что означало разрешение искать раненых лягушек на уже обработанных участках травы. Идти перед косилкой и спасать земноводных заранее нам не позволяли. Господин Вайгони опасался, что наши ноги могут попасть в ножи. Аксель держал корзину, а я складывала в нее лягушек без задних или передних лап и больших толстых бестий, из животов которых вываливались серые кишки; собирали мы также и лапы без лягушек. Мы принципиально брались за все, даже самые безнадежные случаи, к которым относились лягушки без голов и перееханные посередине. Когда мы возвращались в сад моих родителей, корзина была заполнена доверху, а господин Вайгони все еще косил. Воздух наполняли запахи скошенной травы и бензина. К этому моменту папа уже убегал в дом, но высовывался через каждые десять минут, чтобы проверить, не стих ли шум. Аксель вытряхивал пациентов на апельсиновый ящик и пересчитывал найденные конечности. Прежде всего я бралась за случаи ранений в области живота. Такие лягушки уже не шевелились, поэтому работать с ними было проще всего. Я засовывала внутренности обратно.

«Я бы так никогда не смог», — каждый раз говорил Аксель с отвращением и восхищением, отматывал кусок ленты и протягивал мне, чтобы я могла отрезать. Я заклеивала рану и укладывала пациента в одну из оранжевых коек. Рана сразу же раскрывалась, и из нее начинала сочиться прозрачная жидкость. К влажной лягушачьей коже лента почти не прилипала. Я пристраивала еще один кусок и бралась за следующего пациента. Лягушки с ампутированными конечностями дергались как сумасшедшие. Мне крайне редко удавалось приклеить к ним их лапы, поэтому я просто укладывала их в кровати. Пациенты тут же выбирались и на оставшихся кривульках отправлялись под рододендрон. Мы этих калек не преследовали, просто складывали под куст их имущество на случай, если лягушки захотят его забрать. Это был самый неприятный момент нашей врачебной деятельности: до следующего утра все пациенты успевали исчезнуть или умирали. Не могу вспомнить ни одного случая, когда нам удалось хоть кого-нибудь вылечить.


Не только у папы с его газонокосилками — у каждого члена моей семьи было нечто, чего он просто терпеть не мог. Мама ненавидела высокие женские голоса. Точно так же ее трясло и от голоса бабушки, проживавшей на необустроенном чердачном этаже нашего дома. Но об этом она умалчивала. Говорила примерно так: «Эти писклявые голоса, не выношу я эти противные писклявые женские голоса. Разве можно работать в таких условиях?»

Бабушка не выносила шума, устраиваемого мужчинами, врывавшимися в ее комнату по ночам. Она утверждала, что каждую ночь к ней приходят мужчины. Эти злыдни тайно вырывали у нее волосы и забирали с кастрюль крышки, чтобы брякать ими по утрам, стуча о кафель на кухне. Самое удивительное то, что у бабушки не было ни кастрюль, ни кухни. Она не готовила, а ела вместе с нами внизу.

Моя старшая сестрица ненавидела щебетание птиц. Она делала уроки, разрисовывая разным цветом реки и горы на контурных картах, или выполняла другие задания, доступные четвероклассникам, но могла внезапно раскидать карандаши по полу и завопить: «Эти птицы, эти чертовы птицы! В таких условиях невозможно работать. Все время орут!» Кроме птичьего гомона сестра ненавидела и любые звуки, производимые мной.

Сама я до сих пор не выношу, если в моем присутствии давят или трут пакет с разрыхлителем теста, пока он не треснет, но это обстоятельство не слишком сильно влияет на мою жизнь. Мой младший брат оказался единственным членом семьи, не имеющим сильно выраженного неприятия конкретных акустических раздражителей. Но он не терпел прикосновения к перламутровым пуговицам, и маме приходилось отрезать их от всех его пижам. А вот монеты он очень даже любил. У него была копилка, привезенная папой с какого-то заседания в Финляндии: маленький прозрачный глобус с отверстием для ключа. Таким образом, братишка имел возможность все время высыпать и пересчитывать свои деньги. Когда накоплений оказалось достаточно, папа поменял монеты на блестящую марку, которую малыш положил в картонную коробку и хранил под кроватью. По вечерам он вытаскивал свое сокровище, долго поглаживал марку, а потом снова прятал.


Однажды после долгой напряженной работы в госпитале я вернулась в детскую, повесила докторский чемоданчик на шкаф с изображением Белоснежки и увидела, как мой братик просунул руку сквозь прутья кроватки и попытался достать коробку с маркой. Но ему было никак ее не ухватить, потому что мама мазала мастикой пол и задвинула клад к самой стенке. Хотя брату было уже пять лет, он все еще спал в кроватке с решеткой. Он так метался во сне, что просто свалился бы со всего остального. И вот теперь он начал реветь.

«Мои деньги, я хочу мои деньга», — выл он. Пришла сестра. В этой комнате мы жили все вместе: она, брат и я. Сестра легла на пол, уперлась руками и начала шуровать под его кроватью. На сестре было платье в красную клетку. Мама сшила нам с ней одинаковые из ткани, которая замечательно скользила по линолеуму. Она наконец вылезла, приподнялась и протянула брату его сокровище. Тот вытащил свою марку, погладил ее и начал полировать уголком наволочки. Сестра все еще лежала на полу, и вдруг, опершись на руки, она начала ползать на животе по всей комнате и орать: «Я крокодил! Смотрите! Я быстрый, страшный крокодил!»

Внезапно она скрылась под нашей кроватью. Мы с ней спали на двухэтажке, она наверху, я внизу. Перед сном я разглядывала ее наматрасник, на котором были изображены эскимосские, индейские, негритянские и китайские дети. Мне было слышно, как сестренка шебуршится внизу, потом она оттолкнулась от стенки и вынырнула из темноты прямо мне под ноги. В руках у нее была обувная коробка, в которой я хранила свои секреты. Прежде чем я успела ей помешать, она сняла крышку и выудила машинку. «Откуда она у тебя? Украла?» — «Ничего подобного. Мне ее подарил Хольгер Дежуссес».

Хольгер Дежуссес жил по соседству. Никому не удавалось правильно произнести его фамилию. Даже взрослому. Мы говорили «Де-зюс». Стащить эту машинку было очень просто. Легче легкого, как мы обычно говорили. Неприметный серый «опель» Хольгер Дежуссес хранил в оклеенном обоями ящике из-под стирального порошка вместе с сотней других автомобильчиков. Когда Хольгер с моей сестрой ушли в ванную, а я осталась одна в его комнате, то я сунула «опель» в трусы и разгладила платье. Я не была такой дурой, чтобы спереть что-нибудь типа полицейской или пожарной машины. А вот что «опель» исчез, никто бы никогда и не заметил.

«Все ты врешь, — сказала сестра, — утром в школе я подойду к Хольгеру Дежуссесу и спрошу. Если ты наврала, то берегись!»


В этот вечер мне было никак не заснуть, а утром, едва проснувшись, я сразу же вспомнила про угрозу. Оставалась надежда, что за ночь сестрица всё забыла. Я старалась не смотреть на нее, стоя рядом с ней в ванной, и очень долго чистила зубы, прежде чем наконец взяться за расческу. Расческа оказалась измазанной березовой водой — маслянистой гадостью, с помощью которой папа вел борьбу с облысением. Чистыми были только самые большие зубцы. Я возилась до тех пор, пока не пришла мама и не помогла мне вымыться, потому что за дверью уже ждала бабушка. Родители построили свой чудо-дом, имея троих детей и бабушку, но обзавелись всего одной ванной комнатой. Пока мама терла мои вытянутые руки губкой, сестра залезла на детский стульчик, чтобы посмотреться в зеркало. Она вертелась туда-сюда и наконец заявила: «Моя попа похожа на яблоко. А твоя на молочную булку». Я повернула голову и попыталась разглядеть свою попу. Вид у нее был противный, как я и предполагала. Молочная булка. Сестра слезла со стула, строго посмотрела на меня и сказала: «Сейчас мы поговорим с Хольгером Дежуссесом».

«Мне плохо, — сказала я маме, — у меня что-то болит! Жжет. Где-то там, — я показала на живот, — кажется, у меня температура».

Мама потрогала мой лоб: «Никакой температуры у тебя нет». Она убрала руку.

«Ничего ты не понимаешь, — теперь я почти кричала, — потрогай еще раз!»

Она снова положила руку мне на лоб. Я попыталась послать волну жара с живота в голову. «И правда, температура. Да еще какая! Давай-ка немедленно в постель».

Я вернулась в детскую, снова надела рубашку и нырнула под все еще теплое одеяло. Начала наблюдать за братом, который лежал за своей решеткой и тер углом подушки где-то между носом и ртом. Вошли мама и сестра. Сестра взяла со стола красные махровые трусики и натянула на свою похожую на яблоко попу. Мама держала в руках баночку «Нивеи». Села ко мне на кровать и обмакнула конец градусника в крем: «Положи-ка на живот!»

Оказалось, что у меня тридцать девять. Я делала все возможное, чтобы температура не упала до прихода врача. Когда он наконец явился, я была абсолютно без сил от такого напряжения. Врач заглянул мне в рот. «Корь», — сказал он. Мама задвинула занавески.


Учитывая мою болезнь, можно было предположить, что целых несколько дней Хольгер Дежуссес не сможет зайти в эту комнату. А потом все благополучно забудут про машинку. Теперь я была в безопасности. Не только в деле с Хольгером Дежуссесом, но и на все времена. Если что-нибудь будет не так, я смогу попросту заболеть. По-настоящему, серьезно и очевидно — не просто небольшая температура или мнимые боли в животе. Могу заболеть корью, краснухой, ветрянкой или скарлатиной — и все это исключительно силой воли. Впереди у меня чудесная жизнь. Если со здоровьем плохо, то всё в порядке. Корь — это же новый журнал с головоломками, печенье, сок прямо в кровать да еще и колокольчик, — стоит только в него позвонить, как сразу же примчится мама, чтобы принести мне все, что я захочу.

Благодаря кори рядом с моей постелью поставили птичье гнездышко с крошечными яйцами, которое дядя Хорст презентовал всему семейству для любования. Дядя Хорст — это папин старший брат, сухопарый холостяк, живущий в небольшом домишке с огородом на окраине города и получающий пособие «от государства». Ездить к нему в гости было очень скучно. Ни приемника, ни телевизора. Папа постоянно записывал для него номера выигравших лотерейных билетов, а дядя Хорст традиционно повторял: «Что за дурацкие цифры, разве такие номера бывают!»

А вот сигаретам, которые каждый раз приносил папа, он очень радовался. Мне доставались пустые пачки с предыдущего раза. Иногда мы сидели у дома, и дядюшка обращал наше внимание на птичьи голоса: «Слышите, это синица: ци-ти-ит, ци-ти-ит. А это лазоревка: ции-ции-тю-тю-тю».