* * *

Просыпаюсь от бьющего мне прямо в лицо полуденного солнца, щурюсь, не очень понимая, кто я и где нахожусь. Лежу в кровати Хемштедта, солнца так много, что не достаточно просто зажмуриться, поэтому отворачиваюсь и замечаю вторую подушку с белой наволочкой. Рефлекторно протягиваю руку, чтобы погладить прохладную гладкую ткань. Долго смотрю на нее, но потом представляю себе, как бы в моей комнате на моей кровати сидел Давид Песков и гладил бы мою подушку, если бы я ему позволила, — картина дико неприятная, — и быстро отвожу ладонь в сторону. Давид Песков является представителем того же подавленного, унылого клана, что и я, он был влюблен в меня лет этак десять, не меньше, пока я не разжирела окончательно. Тогда я от него избавилась Таким образом, я знакома и с другой стороной медали. Знаю, каково это, когда в тебя влюблены до одури, а ты не представляешь, что и сказать. Давид Песков считал, что с моей помощью сможет избавиться от тьмы и безысходности своего существования. И какое-то время я на самом деле хотела его спасти. Любая обыкновеннейшая гадюка подошла бы для этой цели больше. Потому что я полностью разделяла мнение Давида о самом себе. Стоило мне увидеть его сутулую фигуру, неаккуратную одежду, собачий взгляд — и понимала, что не оттолкнуть его невозможно. Стоило ему что-нибудь сказать, и я тут же находила возражения. Ах, он только что произнес «мы»? Как это только ему в голову пришло объединить меня с ним? Я издевалась и насмехалась, и при этом купалась в его любви, как свинья в грязи. Да здравствует инструкция самолетных компаний: сначала найти и надеть свою кислородную маску и только потом подумать о помощи остальным.

Зеваю и пытаюсь потянуться, но лопатки не соединяются, ведь между ними два нехилых шмотка сала. Принимая душ (занавески нет), стараюсь не смотреть в огромное зеркало. Не могу я смотреть на себя в зеркало. Даже если я одета, все равно понятно: все кончено. О сексе думать не стоит.

Как старая дева, обнюхиваю спальню, роюсь в черном комоде. Какие трусы носит Хемштедт? Черные. Вытаскиваю их из ящика, надеваю на голову и выхожу в прихожую. Вот уж совсем дурак — пустил меня в свою квартиру! В прихожей встроенные шкафы. Открываю первый. Ничего. И во втором тоже. И в третьем, и в четвертом. Пятый пуст, шестой пуст, и седьмой тоже пуст. Как-то неуютно. Восемь шкафов, семь из которых пусты. В восьмом на вешалке коричнево-белый шарф и коричневый свитер с черепом. В ящике снизу коричнево-белая шапка. Торжественно стягиваю с головы трусы. Наверное, мужчинам хочется чувствовать свою причастность, им необходимо относить всё на свой счет, особенно успех и неудачи футбольной команды. Если я смотрю спортивные новости по телеку, то у меня ни на секунду не возникает мысль, что меня это хоть каким-то боком касается. Я бы лучше пасла коров, чем потащилась бы на стадион, чтобы орать, восхищаясь кем-то, кто даже не знает, как меня зовут. Ладно, пора идти.

It’s coming home,

it’s coming home,

it’s coming,

football’s coming home.

Но пока еще ничто, кроме двоих молодых людей с шарфами и в дурацких мягких шляпах английских национальных цветов, не напоминает о приближении матча. Солнце светит, я, руки в карманах длинного пиджака, плетусь по Трафальгарской площади. Пиджак напоминает кафтан, но иначе в брюках вид у меня был бы просто отстойный. Перешагнув границу в сто десять килограммов, я начала переваливаться с боку на бок и обзавелась одышкой. Как ни странно, но теперь, когда я стала по-настоящему жирной, на меня гораздо реже показывают пальцем и обсуждают, чем в те времена, когда я была чуть ли не стройняшкой. Если я с трудом протискиваюсь в узких проходах супермаркета, то люди иногда натыкаются на меня, но те мужики и парни, которые раньше обязательно заорали бы мне вслед что-нибудь связанное с моей задницей, теперь просто не обращают на меня внимания. Взгляды скользят мимо, а иногда и сквозь меня, как сквозь привидение, каковым я, с их точки зрения, и являюсь. Так легче, но тем не менее подобное отсутствие интереса лишает уверенности, потому что я не знаю, есть ли у меня что предложить другим, кроме собственного тела. Так и не вынув рук из карманов, я спотыкаюсь о голубя и растягиваюсь во всю длину. О таком количестве интереса к себе можно только мечтать. Туристы самых разных национальностей с восторгом разглядывают платком отирающую с подбородка кровь мадам, с которой случилась неприятность. Но поскольку никому не захотелось разделить со мной выпавшую на мою долю порцию внимания, принимать вертикальное положение пришлось самостоятельно. Когда я поднимаюсь, движется не только тело, но и все мое старое стройное «я» изгибается внутри, в то время как целый поток жира карабкается по ребрам и взбирается до плеч. Чтобы встать, мне приходится окунуться в мои телеса.

_____

В предбаннике музея царит приятная прохлада. Одетый в черное охранник отбирает у меня сумочку, осторожно заглядывает внутрь и возвращает обратно. Огибаю группку маленьких девочек в темной школьной форме, сидящих на полу, скрестив ноги в длинных белых носках, и малюющих восковыми мелками в своих альбомах тигра работы Руссо. Пробираюсь мимо безумных подсолнухов и ландшафтов в крапинку и останавливаюсь наконец перед огромным изображением исторической катастрофы. Чересчур реалистичное изображение казни семнадцатилетней леди Джейн Грей, королевы девяти дней. Коленопреклоненная леди Джейн в мрачной темнице, на ней шикарное белое блестящее платье — то ли из шелка, то ли из тафты, невообразимо чистое, без единого пятнышка. Вокруг королевы и ее платья художник нарисовал все мрачным, стены темницы по цвету напоминают те пластиковые мешки, в которые складывают куски трупов после падения самолета. Камеристки и палач одеты в красное и черное, невольно представляешь, как через несколько минут белое платье юной королевы пропитается красным. У леди Джейн завязаны глаза. Она старается все сделать по правилам, послушно, как ребенок, пытается нащупать плаху, на которую придется склонить голову. Неприятно всем — и сломленным горем служанкам, и тому старику, который помогает ей найти плаху и при этом озабоченно, по-отечески касается ее младенчески пухлой руки. Грустит даже палач, правда на свой особый манер, ибо только так и может грустить палач. Сразу проникаешься к нему доверием и понимаешь, что он хорошо справится со своим делом, так что леди Джейн не придется долго страдать. Но, может быть, это и есть самое ужасное: блестяще-светлому не остается ни единого шанса в борьбе с окружающей тьмой.

Я простояла полчаса, а мое ахиллово сухожилие распухло и превратилось в веревку, к которой привязывают телят. Заканчиваю визит в музей, в киоске покупаю «Дейли Стар», добираюсь до ближайшего кафе, где прошу три куска торта и полный чайник. Женщины за соседними столиками бледнеют. Мой взгляд проникает до самого дна их мелких высохших сердечек. Два куска шоколадного торта по семьсот тридцать килокалорий и клубника со взбитыми сливками, килокалорий там не меньше пятисот шестидесяти — такими подсчетами занимаются они сейчас. Как раз этого ей (мне то есть) явно не хватает! И в то же время в них разгорается зависть.

А ведь три куска торта, которые так их занимают, это же вообще ничто. Если я подхожу к делу как следует, то сжираю пять плиток шоколада, а потом закусываю еще одной, сверху пакетик чипсов и пачка печенья, а потом еще бутерброды с сыром — штуки четыре. После второй мастерской я забросила не только терапию, но даже любые попытки придерживаться диеты. Я дошла до той точки, где не верю уже ни в кого и ни во что, кроме плитки шоколада. Это дурман, неудержимое падение, и, конечно же, я становлюсь все более жирной. Началось то, чего я всегда боялась больше всего. Иногда я смотрю со стороны на себя, утопающую в безумии, и задаю вопрос: что с тобой? Разве тебе еще не достаточно жира?

Сто семнадцать килограммов — если мужика нет, то уже никогда и не будет. Скоро я превращусь в настоящего монстра. Если я читаю про человека, весящего триста, а то и четыреста килограммов, то я никогда не спрашиваю: да как он мог? Мне всегда приходит в голову: почему это я до сих пор вешу меньше? После приступов обжорства я чувствую себя больной, раздувшейся, как будто в меня залили клейстер, и по венам течет не кровь, а вонючая черная слизь. Но это еще не самое плохое. Ужасно то, что в один прекрасный момент я уже не в состоянии сожрать больше. Наступает момент, когда ничего не лезет. Даже силой не затолкать. И тогда я не понимаю, куда деваться от страха. Если я не ем, кажется, что на меня надвигается огромная коричневая стена. Пока я ем, стена неподвижна.

Хватаю второй кусок торта и открываю газету: «Вот что значит немецкая колбаса. Сегодня ночью мальчики из Тель-Авива собираются продемонстрировать, что такое удар по штруделю».

Правая половина первой страницы «Дейли Стар» занята полуголой блондинкой с сильно накрашенными глазами и в трусиках, украшенных гербом с изображением льва. Трусы блестящие и такие же белые, как платье, надетое перед казнью юной королевой, На плечике у блондинки написано: «Руки прочь, Фриц!» А внизу: «Внутри „Фрау Бёрд“ у вас теперь есть ваша собственная страница». На третьей странице нахожу фотографию красотки, предлагаемой для немцев. Она не тоньше меня, на ней дешевенький парик а-ля Гретхен, огромный телесного цвета лифчик и баварские кожаные штаны с самодельными раскрашенными тряпочными подтяжками. Икры затянуты в сапоги. В одной руке странный стакан с ручкой, который с известной долей английского юмора можно принять за пивную кружку. Во второй руке целый каравай хлеба, надрезанный, смазанный маслом и с вложенной в него палкой колбасы. Снизу написано: «Боже мой! Она, наверное, выглядит как ваш колбасный кошмар. Но сегодня ваша ежедневная газета „Дейли Стар“ вносит свою лепту в англо-германское сотрудничество. С гордостью мы представляем вам первую страницу вкладыша „Фрау/гёрл“: милейшая простушка Брунхильда в кожаных брюках и с шикарным бюстом может показаться нашим читателям не слишком привлекательной, хотя она и шикарна».


Когда около половины седьмого я отправляюсь в обратный путь, все улицы уже заполнены мужчинами и женщинами в цилиндрах национальных цветов, с флагами и вымпелами. Все беснуются, как будто победа уже у них в кармане. При одной только мысли о том, что сейчас я вернусь в минимально обустроенную квартиру Хемштедта и завалюсь на его черную постель, я ощущаю себя изможденным путником, добравшимся до конца своих долгих и бесполезных странствий. На любовь можно не рассчитывать. Любовь я когда-то уже упустила. Точно с таким же успехом я могу отправиться вслед за этими полными надежд людьми в паб и посмотреть, как выступает немецкая команда без Юргена Клинсмана и всех остальных травмированных игроков, позволяя Пирсу, Платту и Гаскойну расквитаться за чемпионат мира 1990 года и Вторую мировую войну.

Ближайший паб уже забит до отказа, как, видимо, и все остальные питейные заведения, но не выгоняют никого, кто бы хотел присутствовать и внести, таким образом, свой посильный вклад в победу. Предстоит судьбоносная встреча, призванная деморализовать нацию проигравших. И снова мое тело создает мне массу проблем, потому что мимо посетителей мне не протиснуться и приходится просить, чтобы народ расступился. Удивительно, но у самой стойки много свободного места. Так много, что даже я могу спокойно там встать и подвигаться.

Везде толпы, но мне сразу же представляется возможность заказать себе пиво. И только когда начинается матч, до меня доходит почему. Я стою прямо под телевизором. Чтобы увидеть хоть что-то, приходится сильно отклоняться назад и запрокидывать голову. Я тоже болею, болею за Германию, но только по той причине, что болеть против нее было бы еще глупее. В 1990 году я вместе с одним таксистом и двумя его приятелями сидела перед телевизором, мы смотрели финал чемпионата мира по футболу. Один из этих приятелей, учитель, где-то в середине игры сказал, что вообще-то он болеет за Аргентину.

«Не понял ты идею игры, — прокомментировал второй приятель, редактор из „Вельт ам Зоннтаг“. — Смысл футбола в том, чтобы всегда быть за свою команду. Любой аргентинец болеет за Аргентину, француз за Францию, а колумбиец конечно же за Колумбию».

«А мне плевать, — сказал учитель, — я против Германии». — «Поэтому они не простят тебе Освенцим», — сказал мой таксист, а редактор продолжил: «…а каждый исландец за Исландию, и каждый итальянец за Италию, а жители островов Фиджи за Фиджи, ну а все из Гватемалы за Гватемалу».

«И можешь не вешать мне лапшу на уши насчет какой-нибудь там симпатичной или обладающей шикарным стилем африканской команды», — сказал таксист, а редактор бормотал дальше: «…каждый камерунец за Камерун, каждый норвежец за Норвегию, следовательно, все немцы, будьте так любезны, болейте за Германию, а тот немец, который не за немцев, просто не разобрался в сущности игры».