Я сосу свое пиво, и тут на меня наваливается ликование посетителей паба — сначала робкое и вопросительное, а потом, через пару секунд, уже настоящее. Не прошло и трех минут, а Англия уже впереди. Никогда еще на меня не обрушивались эмоции такого количества людей одновременно: все будет хорошо благодаря Ширеру. Теперь может быть только хорошо, правда ведь? Всего три минуты, а мы уже ведем. О Ширер, Ширер, Ширер! Всеми фибрами своей души они устремлены к точке под телевизором, туда, где как раз стою я, и их ужас, когда четверть часа спустя Кунц сравнивает счет, накатывается на меня, как удар кулака под дых. Кунц, Кунц, Кунц! Я стараюсь пропитаться энтузиазмом, чтобы защититься от их разочарования, но кулаки сжимаю тайно, чтобы не привлечь ничье внимание. На экране немецкие фанаты исполняют ритуальный танец, по-медвежьи переступая с ноги на ногу и выбрасывая в воздух то левый, то правый кулак. Они сплетаются в своеобразный ковер счастья. Из-за напряжения, излучаемого посетителями паба, стакан с пивом в моей руке начинает дрожать. Общий вопль надежды, заглохший, не успев достичь апогея. Штанга! И потом снова отчаянье, горе из-за второго забитого немцами гола. О, какое отчаянье, тут же смешавшееся с проблесками надежды. Это же фол? Ну ведь фол же? Вратарь говорит про фол. И судья тоже. Фол! Фол! Народ задерживает дыхание, хватается за сердце или за голову, отступает назад, падает друг другу на руки. По моим ногам прокатывается вздох облегчения, изданный всем пабом одновременно.

Когда начинаются одиннадцатиметровые, я уже вся мокрая от пота, в затылке засела заноза. Англичане забивают, забивают немцы, забивают англичане, забивают немцы. Бросок и радость, бросок и горе, бросок и счастье… Каждый раз мяч оказывается в правом верхнем углу. На газоне сидят остальные игроки, больше уже от них ничто не зависит, и не должно уже ничего зависеть. Победу или поражение принесет теперь один-единственный человек, тот, кто промажет первым. Он и окажется козлом отпущения. Гаскойн забивает и встает в позу гимнаста, выполнившего вольные упражнения и приземлившегося после тройного сальто. Здорово. А потом он рычит и шлет проклятия в сторону публики, — видимо, кто-то чем-то недоволен, и, что бы там ни было, пусть засунет себе это свое недовольство куда угодно. Циге. Циге забивает, но по нему не видно, что он чувствует. Шерингем. И Шерингем тоже забивает в правый угол. Снова правый. Шерингем выбрасывает в воздух кулак. Кунц. Кунцу проще всего, ведь он уже забил гол, тот самый, второй по счету. Без него вообще бы не было никакой серии пенальти. Без него немецкая команда уже успела бы проиграть. Его действительно не в чем упрекнуть. Кунц бьет, мяч в воротах. Правый угол, кажется, что мяч стремится только в правый угол. Без особых эмоций Кунц прижимает к груди кулаки, — вот, мол, перед вами человек, который заранее знал, что забьет. Саутгейт. На первый взгляд Саутгейт похож на Шерингема, хотя нет. Он моложе. И симпатичнее. Саутгейт боится. Страх вратаря во время пенальти — это ничто по сравнению со страхом того, кто должен забить. Все они боялись, но все уже научились выдавать свой испуг за что-нибудь еще: за гнев или чувство долга или, например, за сосредоточенность. А вот боязнь Саутгейта — это просто боязнь, поэтому он начинает думать. Он думает, что если до сих пор все голы были забиты в правый угол, то и на этот раз вратарь бросится вправо. Саутгейт бьет не туда, куда собирался. Саутгейт бьет влево. Бить влево — это неправильно. В бессильной ярости Гаскойн швыряет свою бутылку с водой. Надежды Англии лопнули из-за одного-единственного удара. Горе всего паба заставляет меня вдавиться в стойку. Саутгейт ничего не чувствует. Пока еще Саутгейт ничего не чувствует. Только сейчас, не торопясь, в нем поднимается отчаяние, механически он бормочет что-то, видимо матом, и понимает, что он самый несчастный человек в мире, что после такого от него отвернется даже собственная мать. Нижняя челюсть выдвигается вперед, но он не плачет. Мне бы хотелось узнать, как ему удалось сдержаться. Следующим бьет Энди Мёллер. Если он не промажет, то это будет его победа, его чемпионат Европы. Ужас в пабе становится безграничным. Все пытаются сохранить надежду, но никто не сомневается, что Энди Мёллер попадет, и Мёллер попадает. О, нет! Люди закрывают лица руками. Энди Мёллер бежит по краю поля, кривляется перед зрителями как маленький толстый петух, руки в боки, и с видом триумфатора крутит головой. Но болельщики вокруг меня слишком расстроены, чтобы обращать на него внимание. Пузырьки в уже приготовленном шампанском сдулись. Вот так. А счастье было так близко!

Половина посетителей покидает паб сразу же после матча, остальные подходят к стойке, им хочется в горе быть ближе друг к другу, они хотят нализаться сообща, из-за этого образуется так нужный мне коридор: необходимо выбраться, не извиняясь ни перед кем на ломаном английском. Жирная, да еще и немка, наверное, этого будет многовато. Выбралась на улицу. Мужики цепляются друг за друга, гладя соседей по опущенным головам. Британии трудно пережить проигрыш. Виновата не только команда — это их личный промах, потому что они слабо верили, слишком мало радовались, не явились на стадион поболеть лично, не надели куртки, приносящие удачу. Молодой парень прислонился к стене, завернулся во флаг и рыдает так, что сердце разрывается. Но что такое его боль по сравнению с тем, что сейчас чувствует Саутгейт! Сколько лет нужно ходить к психиатру, чтобы пережить такой промах?

А я, сияющий победитель, пользующийся мастерством Энди Мёллера, снова отправляюсь в дом Хемштедта, открываю упрямый замок и поднимаюсь по лестнице к квартире Хемштедта, вхожу, захлопнув за собой дверь, раздеваюсь, отведя глаза, принимаю душ, надеваю пижаму, чищу зубы и ложусь в кровать. По сравнению с Саутгейтом я счастлива.


Примерно в полночь, по крайней мере мне показалось, что уже полночь, от двери донесся шум. Сначала я подумала: Хемштедт. А потом: грабители! Как им удалось взломать дверь? Тут мне приходит в голову, что Хемштедт что-то говорил про женщину, снимающую комнату. Стучат в дверь спальни, и я понимаю, что это все-таки Хемштедт.

Говорю «да» и быстро сажусь. К счастью, на мне полосатая золотисто-синяя пижама, единственная вещь из моего гардероба, в которой я смотрюсь более или менее сносно.

— Привет, — говорит Хемштедт и принимает декоративную позу, стоя в дверях. — Извини, что я тебя разбудил, но мне нужно попасть в шкаф.

— Я думала, что ты давно уже летишь в самолете.

— Опоздал. Улицы забиты. Когда на такси добрался до аэропорта, самолет уже улетел.

— И что теперь будешь делать?

— Улечу завтра.

Судьбу упрекать нельзя. Судьба сделала все что могла. Она зависит от Хемштедта.

— Я могу поспать на диване, — говорит Хемштедт неуверенно, идет к своему любимому шкафу и раздевается там до трусов. Они черные, как и все белье в комоде.

Останься здесь, хочется мне сказать. Не нужно завтра уезжать! Хочу сказать так много, но просто спрашиваю, понравилась ли ему игра. Игра, само собой разумеется, была классной, ведь Германия выиграла, не важно как.

— Они тебя не линчевали? Ведь вокруг тебя были сплошные англичане!

— Работающие в моей фирме, я ведь всех их знаю. Только один из партнеров сказал, что размажет меня по стене, если я и дальше буду так бурно радоваться.

— То есть ты радовался очень бурно?

— Ну да, ведь мы же выиграли, — говорит Хемштедт довольным голосом и уходит в ванную. Дает мне время повосторгаться его телом. Он держит себя в форме совсем не из-за меня, но зато я имею возможность спокойно его разглядывать. Пока он плещется под душем, я размышляю, ждет ли он от меня предложения спать на кровати. Кое-что в его поведении говорит за это, и, конечно же, я с удовольствием переспала бы с ним, но ведь существует еще и мое не получающее достаточного внимания и выпирающее из любой одежды, кроме пижамы, тело, обладать которым он навряд ли так уж стремится. С трудом я меняю точку опоры и спускаю ноги с кровати. Жир колышется под тканью, потом мелко дрожит и успокаивается. У принимающего душ мужчины красивое спортивное тело, он добился успеха. А я всего лишь жирная тетка без капли самосознания, которой нужно было сидеть дома на печке. От вернувшегося из ванной Хемштедта идет пар, мальчик снова повторил фокус с простыней вокруг бедер. Он должен сесть рядом, я положу голову ему на колени, он погладит меня, и все наконец будет хорошо, а я умру совсем быстро, пока он не передумал и не убрал свои пальцы. Хемштедт поворачивается к двери, смотрит на меня и молча выходит. Через минуту из гостиной раздаются звуки музыки. Встаю, натягиваю черный купальный халат, который он вытащил, но так и не взял, и пробираюсь в прихожую. Хемштедт включил свет. Мне так захотелось подойти к нему, коснуться его, но вес моего тела пригвоздил меня к месту. Это тело — причина всех моих несовершенных поступков. Прислоняюсь к стене. Звучит мрачная, но все же мягкая музыка — динамичные гулкие индейские ритмы. Чудесная, единственная в своем роде песня, она входит в меня, растекается по мне, пронзает меня, делает невесомой и толкает в коридор. Коридор расширяется, переходя в кухню, за кухней гостиная. Стены кухни не белые, они цвета охры. На столе рядом с плитой стоят кофеварка, соковыжималка и чайник. Своим толстым бедром задеваю устроившуюся перед столом длинноногую табуретку, и она с грохотом падает на терракотовую плитку. Если человек растолстел так быстро, как я, то требуется какое-то время, пока не привыкнешь к новым пропорциям и не научишься правильно оценивать расстояния. Хемштедт открывает дверь и отходит в сторону, чтобы дать мне дорогу. На нем нет ничего, кроме черных трусов, которые он, по всей видимости, разложил по всей квартире. Диван раздвинут и накрыт простыней и одеялом. Кроме него в комнате почти ничего нет. На правой стене полки с пластинками, дисками и кассетами. У левой — маленький книжный стеллаж с четырьмя полками. От смущения подхожу к стеллажу и изучаю его содержимое. В основном прямолинейная мужская литература: «О великом восстании», «Голливуд — Вавилон», «Насилие», но также и «Большая хрестоматия для летнего путешествия». Хватаю «Большую хрестоматию для летнего путешествия» и наставляю на него.

— А это что такое? Разве такое можно держать на полке?

— Почему нет?

— Ты еще спрашиваешь? Это все равно как если бы ты включил в свою музыкальную коллекцию пластинку «Поп-эксплозьон».

— Мне ее подарили. Книг у меня мало, вот я ее и поставил.

Вытаскиваю «Герман Гессе за пять минут» и швыряю на ковер вместе с хрестоматией. Хемштедт стоит рядом и смотрит на меня.

— Все равно я их не читаю. Не успеваю, потому что чуть ли не каждый день работаю до девяти. Не могу даже послушать диски. Все время покупаю новые, но большинство так ни разу и не послушал.

— Вот это, это и это. Все это не книги! — Швыряю на пол. — Ты хоть когда-нибудь смотришь на обложки? Даже не понимаю, как я могу любить такого как ты! Наверное, ты даже не замечал, что я тебя люблю?

— Почему же, я давно понял. Мне бросилось в глаза, что ты появляешься снова и снова. Мне казалось, что такое должно льстить. Мне вот льстило.

— Сама знаю, но можешь ничего себе не воображать. Дело не в том, что ты достоин любви, причина исключительно в моей неистребимой детскости. Ну и?..

— Что «ну и»?

— У меня есть надежда?

— Нет.

— Так я и думала.

— Ты все еще видишь меня во сне?

Я возвращаю на полку только что вытащенную книгу и медленно поворачиваю голову к Хемштедту. Смотрю ему в глаза.

— Я еще ни разу не видела тебя во сне. Я вообще не вижу снов. И даже не сплю. Я не спала еще ни одной ночи в своей жизни. Почему ты не можешь меня любить?

Он пожимает плечами.

— Мне кажется, что раньше я тебя боялся.

К таким вещам следует готовиться заранее. А я не подготовилась.

— Ты всегда говорила такие жестокие вещи. Как ушат холодной воды.

— А сейчас? Ты все еще меня боишься?

Хемштедт протягивает руку и двумя пальцами проводит по моей шее вверх до уха и обратно. Наверное, это единственное нежирное место на моем теле.

— Ты думаешь, что я стала до безобразия жирной, но это лишь видимость. Внутри я тоненькая, ранимая и желанная. Только этого не видно.

— Иди сюда, — говорит Хемштедт, берет меня за руку и ведет к своему дивану. Его нагое тело касается моей затянутой в мохнатую ткань руки. Сколько может быть времени? Два часа ночи? Снимаю халат, хватаю одеяло и быстро в него заворачиваюсь.

— Ну хорошо, ты вот очень красив, — начинаю на него наезжать, — и много это тебе помогло? По-крупному? Ты доволен своей жизнью? Счастлив?

— Нет, — отвечает он миролюбиво, — не особенно.

— Может быть, ты думаешь, что красота — это твоя заслуга, но на самом деле ты просто слишком труслив, чтобы показаться перед окружающими жирным и отвратительным.