– Мы поговорим об этом позже. Пойдемте, мы уже опаздываем!.. – оборвала ее мадемуазель де Комбер, пришедшая в сильное волнение.

Почти не оставив Гортензии времени попрощаться с аббатом Кейролем и обмакнуть пальцы в чашу со святой водой, она увлекла ее на воздух. Но они не успели дойти до саней. Маленькая, одетая в черное пожилая женщина, сидевшая на скамье у церковного порога, встала у них на пути; по щекам ее струились слезы, а дрожащие руки легли на локоть Гортензии.

– Ой, моя маленькая госпожа! – залепетала она, смеясь и плача одновременно. – Маленькая моя госпожа Виктория! Так это правда, что вы вернулись? Ох, господь так добр, что позволил мне еще раз увидеть вас…

Она цеплялась за руку девушки, как тот, кто, моля о прощении или божественной милости, впивался руками в статую святого. Растроганная ее слезами, Гортензия хотела было заговорить с женщиной, чье лицо почему-то показалось ей смутно знакомым. Но Дофина уже вмешалась, пытаясь разъединить их:

– Это не мадемуазель Виктория, добрая женщина, это ее дочь. Вас обмануло сходство…

– Нет, это Виктория… малышка Виктория. Ах, как я ее любила! И она меня.

Женщина не желала выпускать свою добычу, а Гортензия не осмеливалась спросить, кто она такая. Но подоспел слезший с козел Жером, он обхватил женщину в черном и без особых церемоний оторвал ее от Гортензии…

– Ну же, матушка! Довольно, будет! Оставьте молодую госпожу в покое! Вам же говорят, что это не ваша куколка-малютка!

Эти слова, словно бурав, впились в ее мозг. Девушка стремительно бросилась вперед, заставив кучера выпустить свою жертву:

– Оставьте ее!

– Да что вы, госпожа, эта женщина к вам пристает. Она ж полусумасшедшая и прилипчива, будто смола…

– Пусть вас это не беспокоит! Что вы только что сказали? Это та самая женщина, что была кормилицей моей матери?

– Да, – произнес голос, который Гортензия уже научилась распознавать. – Это Сиголена, которая кормила вашу матушку своим молоком.

Жан, Князь Ночи, возник за спиной женщины, охраняя ее всей громадой своего роста и вдобавок обхватив рукой за плечи. Его фигуру облекал большой широкий пастушеский плащ. Одним лишь фактом своего присутствия он сделал как бы ниже ростом всех, участвовавших в этой сцене. Но Гортензия даже не обратила на это внимания. Она видела лишь странную, почти скульптурную группу: здоровенный детина, само воплощение силы, и хрупкая, плачущая женщина, уткнувшаяся лицом в грудь волчьего пастыря…

– Это сестра Годивеллы, не правда ли?

– У Годивеллы давно уже нет сестры… ровно с того дня, как маркиз де Лозарг запретил ей иметь таковую. Перед вами Сиголена покинутая…

– Но почему? Потому что она сохранила память о моей матери?

– Нет. Потому что стала матерью мне, когда моя собственная умерла. Она не позволила, чтобы меня бросили на произвол судьбы, голода, холода, волков, которые тогда еще со мной не спознались, или бродяг. Тут маркиз ее и выгнал… Что до тебя, Жером, учти: еще раз осмелишься поднять на нее руку, как только что, – смотри, не суйся в лес затемно и избегай чащи. У тебя мясо дурное… Но волки не привередливы!

Как в ту ночь, кучер шарахнулся прочь, испуганный угрожающим жестом Жана. Он даже отбежал к церкви, на мгновение исчез в ней, а затем появился вновь и принялся тыкать в сторону своего врага рукой, омоченной в святой воде.

– Будь проклят, проклят! Трижды проклят!.. Гореть тебе в аду до скончания времен!

– Что ж, я окажусь в неплохой компании! Если кинуть там клич, мало найдется покойных Лозаргов, кто бы не откликнулся. В некотором смысле это было бы справедливо!

Поклонившись Гортензии и мадемуазель де Комбер, Жан, Князь Ночи, продолжая укрывать свою приемную мать плащом, удалился в сторону двух женщин, скромно стоявших под навесом общинной пекарни, наблюдая оттуда за этой сценой и не осмеливаясь принять в ней участие. Но тут Гортензия, подобрав юбки, бросилась к удалявшейся паре и остановила их.

– Я хочу ее поцеловать! – вскричала она. И, нагнувшись, припала к мокрой от слез щеке Сиголены, тихо сказав: – Я навсегда останусь для вас Викторией… Только для вас одной! И приду повидать вас.

– Не думаю, сударыня, что вам это позволят, – заметил Жан. – Да к тому же мне сдается, что у вас и так предостаточно неприятностей!.. Но да благословит небо ваше благородное сердце!

Доверив Сиголену попечению двух женщин, стоявших у пекарни, он исчез за углом дома с той живостью и внезапностью, которые были присущи только ему одному. После этой встречи, как и после предыдущих. Гортензия почувствовала себя одинокой, покинутой – это ощущение стало привычным спутником их расставания. Она медленно возвратилась к саням, где уже сидела мадемуазель Комбер. Жером, что-то бормоча себе под нос, приподнял полость, чтобы она могла хорошенько устроиться.

В молчании они тронулись в путь. Когда девушка вернулась, Дофина не сказала ей ни слова, лишь взглянула чуть более пристально и едва заметно улыбнулась. Что касается Гортензии, ей не хотелось разговаривать, и она углубилась в собственные мысли, блуждающие в странном, все более сгущавшемся тумане. Только когда экипаж достиг подножия холма, она прошептала как бы себе самой, высказав вслух то, что ее занимало:

– Зачем понадобилось изгонять женщину с благородным сердцем, которая стала заботиться о покинутом мальчике, сироте?..

Вновь воцарилось молчание, но теперь оно было совершенно иным, и Гортензия не стала его нарушать. Очевидно, мадемуазель де Комбер колебалась.

– Потому, – наконец произнесла она, – что этот мальчик после смерти своей матери уже обещал стать тем, кем сделался теперь, парнем, готовым лопнуть от избытка здоровья, племенным жеребцом – глаза с поволокой, – на которого девицы не могут наглядеться. А вот ребенок, за год до этой смерти произведенный на свет бедной Мари де Лозарг, оказался хрупким, хилым, подверженным судорогам, и это внушало моему кузену неугасимую ярость.

– Весьма мелочное и низкое чувство для того, кто желает, чтобы в нем видели человека просвещенного ума, не так ли?

– Просвещенность мало что значит в подобном случае, мое дорогое дитя. Ваш дядя всегда презирал этого безымянного Жана. Вероятно, потому, что так хотел бы им гордиться.

– Гордиться? Но почему же?

– Ах, все слишком просто. Дело в том, что подлинный Лозарг – это наш волчий пастырь. Он сын маркиза. Внебрачный, но все же старший сын. И оба они исполнены взаимной ненависти оттого, что обстоятельства не позволяют им друг друга любить.

– Вы хотите сказать, что маркиз…

– Его отец.

– Его отец! – повторила совершенно оглушенная Гортензия. – Но это невозможно!

– Почему же? В прошлом такие вещи случались весьма часто. В феодальные времена бастардов воспитывали с прочими мальчиками, столь же хорошо или так же плохо: в замке ведь никогда не хватало мужчин для их защиты. Иногда это был любимчик, поскольку на его мать, обычно женщину красивую, падал свободный выбор сеньора. Случалось даже, и нередко, что ее любили, ибо влечение к ней не замутнялось ни поисками богатого приданого, ни желанием приобрести новые земли…

– Вы хотите сказать, что маркиз не любил мать Жана?..

– Он всегда любил лишь вашу мать, свою собственную сестру. Но Катрин Брюэль слыла самой красивой девушкой в деревне. Он пожелал ее и взял, а потом оставил. Все это вполне в порядке вещей, – прибавила мадемуазель де Комбер с непринужденностью, которая не могла не шокировать Гортензию. Затем столь же легкомысленным тоном попросила: – Так расскажите же мне хоть теперь, что там случилось с колоколом.

Но у Гортензии пропала охота говорить. Она вдруг почувствовала, что уже не так сильно любит эту женщину, дотоле державшую ее в плену своего очарования.

– Да здесь почти нечего добавить, – выдавила она из себя. – Колокол часовни принялся звонить среди ночи, а того, кто в него бил, так и не смогли отыскать. Вот и все!

– То есть как «все»?

Стало очевидно, что владелица замка Комбер, решив что-то разузнать, не склонна отступать от своего замысла. Но, хотя отделаться от Дофины оказалось непросто, Гортензия выдержала этот напор.

– Мне нечего прибавить. Спросите Годивеллу!

– Годивеллу? Легче вытянуть признание у замковой башни… Да и что она могла бы мне сказать, кроме того, что известно вам?

– Возможно, что и так. Нет, вспомнила: все, слышавшие колокол, думают, будто это предупреждение с того света. А если быть точной… оно исходит от покойной маркизы, моей тетушки…

– Маркизы?..

К удивлению своей юной спутницы, Дофина внезапно прервала беседу. Она даже отвернулась, будто заснеженный пейзаж приобрел для нее неожиданную притягательность. Широкий отворот ее бархатной шляпы скрыл лицо, и Гортензия более не видела ничего, кроме целого каскада блестящих темно-красных петушиных перьев. Они прибыли в замок, не перекинувшись более ни единым словом. Однако Гортензия не могла не заметить озабоченного выражения лица мадемуазель де Комбер, когда та, сойдя с саней, поспешила войти в замок.

Все так же не произнося ни звука, они отряхнули снег с туфель. Почему-то никто не явился помочь им освободиться от плащей из теплой мягкой шерсти и кашемировых шалей. Годивелла, обычно бравшая на себя исполнение этого ритуального действа, куда-то запропастилась, Пьерроне тоже. Мадемуазель де Комбер пробормотала что-то насчет «замка Спящей красавицы» и начала подниматься по лестнице, когда на ступенях появилась Годивелла.

Она и на этот раз несла блюдо с нетронутыми кушаньями, но сейчас бедная женщина утратила привычное спокойное выражение лица и безудержно рыдала, звучно шмыгая носом и по временам высвобождая руку, чтобы утереть слезы рукавом. Расспросить ее никто не успел. Глядя на обеих женщин покрасневшими, полными отчаяния и горя глазами, она выкрикнула:

– Он ничего не ест, понимаете? Ничего!.. Он уморит себя голодом… Мой малыш! Мой бедный малыш!..

В следующее мгновение она исчезла в недрах кухни, дверь которой захлопнулась за ней. Не зная, что предпринять, женщины взглянули друг на друга, но почти тотчас мадемуазель де Комбер сочла приличествующим возмутиться:

– Только этого нам не хватало! У Годивеллы свои причуды. И кузена, как назло, нет!

– Дядя уехал?

– Да. Он в это воскресенье вздумал отправиться в Фавероль по каким-то своим, неведомым мне делам. Словно не самое время позаботиться о том, что происходит здесь, и приструнить мальчишку!

Вся ее прекрасная безмятежность улетучилась. Она почти кричала, бегом поднимаясь по лестнице в свою комнату. Спустя несколько мгновений и ее дверь с грохотом захлопнулась. Тогда Гортензия рассудила, что ей стоит поспешить на кухню: все должно решиться именно там.

Годивелла плакала, уронив голову на руки, рядом с оставленным на столе блюдом. Ее сотрясали тяжелые рыдания, и она совершенно не обращала внимания на баранью ногу, начинавшую подгорать на вертеле. Чтобы не почувствовать чада, она должна была впасть в совершенное отчаяние.

Понимая, что рано или поздно она опомнится от этого забытья, и тогда любовь к добротно исполненному делу ввергнет великую кулинарку в печаль иного рода, Гортензия подошла к очагу и повернула вертел на пол-оборота. Потом она приблизилась к старухе и положила руку ей на плечо, стараясь сделать это прикосновение как возможно более нежным.

– Думаю, настала пора объяснить, что здесь происходит. Вам не кажется, милая моя Годивелла?..

Плечо яростно дернулось, но Гортензия не отняла ладони.

– Расскажите мне, Годивелла, прошу вас! Я ваш друг… И мне очень хочется быть другом моему кузену. Я бы с такой радостью помогла ему…

Внезапно Годивелла подняла к ней распухшее от слез лицо и жестко отрезала:

– Вы же стали подругой той, другой. Не послушали меня. И не можете оставаться в дружбе со мной!

– Но, клянусь, я говорю правду! Сначала мадемуазель де Комбер показалась мне приятной женщиной… любезной и веселой. Признаюсь, теперь я в этом не уверена. Боюсь, что в ней более ума, нежели сердца…

Тотчас старая кормилица перестала плакать, и в Гортензию впился ее инквизиторский взгляд…

– В деревне что-то случилось?

– Да. Но, что важнее, я кое о чем узнала.

– О чем?

– Боюсь, что у меня не будет времени вам рассказать…

Из двери, которая оставалась полуоткрытой, донесся легкий осторожный звук шагов; кто-то спускался по лестнице. Тут Годивелла наконец заметила, что окорок пригорает и с другого бока. Она бросилась к очагу и произвела достаточно шума и скрежета, чтобы заглушить свои слова:

– Постарайтесь, сударыня, спуститься ко мне ночью, когда все улягутся. Там, по крайности, нас никто не побеспокоит.

Одним движением век Гортензия показала, что поняла. Дабы придать своему визиту вполне невинный вид и не наводить на мысль о каком-то сговоре, она подошла к только что принесенной из сада корзине с яблоками, взяла одно и вонзила в него зубы в то самое мгновение, когда в кухню вступила мадемуазель Комбер. Та, потянув носом, усмехнулась: