– Там все решили до суда, – сказал Клим. – Никто уже не сомневается в том, что обвиняемые виновны.

– А ты разве сомневаешься? – удивилась Галя.

– Мне бы хотелось понять…

Он так и не закончил свою мысль. Что бы Галя ни делала, как бы ни старалась помочь Климу, он все равно расценивал ее как потенциальную доносчицу, при которой нельзя слишком много болтать. Она подозревала, что именно поэтому он не в состоянии полюбить ее: о чем может идти речь, если тебе нет доверия?

Если бы Галя уволилась из ОГПУ, Клима бы вынудили нанять другую помощницу. Это был замкнутый круг: она не могла бросить ОГПУ до тех пор, пока Клим на ней не женится, а он не собирался жениться на Гале, потому что она работала на чекистов.

2.

Чтобы Тату приняли в художественный интернат, надо было раздобыть направление профкома. Галя сунулась туда, но ей никто толком не разъяснил, кто за что отвечает.

Лубянку лихорадило: сверху пришел приказ о необходимости чисток – мол, надо выявить, кто из сотрудников ОГПУ не желает активно бороться с контрреволюцией.

То же самое происходило на всех предприятиях. В стране не было ни одной успешной отрасли, и директора, не дожидаясь собственного «шахтинского дела», брали инициативу в свои руки. Ведь раз у них ничего не получается, значит, кто-то саботирует их работу!

Чистка в ОГПУ еще не была назначена, но Галины приятельницы из канцелярии спешно выкидывали иностранные журналы мод, конфискованные у нэпманов, и прятали все, что могло изобличить их тягу к буржуазной жизни. Никаких больше открыток с заграничными артистами, никакого вязания на рабочем месте, никакой болтовни на тему «как сделать перманент в домашних условиях». Чекисты ходили на службу отутюженные и молодцеватые, и все их разговоры сводились к осуждению врагов и поддержке линии партии.

Секретарша Этери Багратовна шепнула Гале, что Драхенблют каждый день получает целые пачки анонимных доносов. Из-за страха перед увольнением чекисты принялись закладывать коллег, которые могли навредить им во время чистки. Личные дела сотрудников ОГПУ росли, как на дрожжах: каждого можно было поймать на преступлении – один линейку стащил с работы, другой незаконно получил путевку, третий – однажды высказался в поддержку оппозиции.


Галя зашла к Алову и увидела, что тот сидит на подоконнике и мажет электрические лампочки лаком для ногтей. По комнате расползался удушливый запах растворителя.

Алов недовольно покосился на Галю.

– Ну, чего уставилась? Я лампочки из нашего коридора подписываю. А то их все время кто-то вывинчивает, а взамен ставит старые, перегоревшие. Завхоз уже пообещал докладную на нас написать.

Галя покосилась на полдюжины лампочек с кроваво-красной надписью: «Украдено в ОГПУ».

– А лак у тебя откуда?

– Диана Михайловна дала: «их сиятельства» устроили общее собрание и постановили, что больше не будут красить ногти. Что у тебя нового?

Галя рассказала о том, что в помещение «Московской саванны» въехала общественная организация «Лига времени». Ее члены, тощие и заморенные студенты, «научно организовывали свой труд», старались не опаздывать и везде ходили с книжечками, куда записывали по часам, что они делали.

– Рогов больше не вспоминал о Купиной? – перебил Алов.

– Нет, ни разу.

– А жаль! Тебе бы, чижик, заговор какой раскрыть… А то придет время чистки, а ты даже предъявить ничего не сможешь. Ты повнимательней приглядывайся к своим иностранцам, ладно?

Галя перепугалась: еще не хватало, чтобы Алов заставлял ее наговаривать на Клима!

Он внимательно посмотрел на нее:

– Ну чего ты кислая такая? Тебя твой Рогов не обижает?

– Нет, бог с тобой! – Галя поспешно сменила тему: – Я насчет Таты… Она хочет поступить в художественный интернат в Ленинграде, но ей нужно направление от профсоюза. Ты не поможешь?

Она показала Алову рисунки дочери, и тот аж удивился:

– И в кого она такая уродилась? Я, конечно, поговорю с профкомом… А вы скучать друг по дружке не будете?

– Будем, конечно! Но что не сделаешь ради ребенка?

Алов положил ей руку на плечо, и Галя вздрогнула: неужели он сейчас к ней полезет? Ох, только не это!

– Ты не обижайся, ради бога, но нам надо прекратить личные отношения, – помявшись, сказал Алов. – Пойми меня правильно: я хорошо к тебе отношусь, но сейчас просто не время. Скоро у нас начнутся чистки, и придраться могут к чему угодно. Глупо вылетать со службы за низкий моральный уровень, правда?

От радости и облегчения Галя чуть не заплакала.

– Я все понимаю.

Алов сам растрогался.

– Мы с тобой, чижик, строим новую жизнь и у нас все должно быть не так, как раньше.

Галя вылетела от него, как на крыльях. Слава богу, отвязался… А если и с Татой все сложится, будет вообще замечательно!

Внутренний двор был залит весенним солнышком, а под забором желтели цветы мать-и-мачехи, похожие на рассыпанные пуговицы.

– Привет! – поздоровался с Галей Ибрагим.

У ворот внутренней тюрьмы стоял уже не один, а три автомобиля-«воронка». Дверца одного из них была густо измазана кровью.

– Погода-то какая чудесная! – весело воскликнул Ибрагим. – Скоро на речку пойдем – загорать-купаться будем!

Он привинтил брезентовый шланг к торчащему из земли крану и принялся поливать машину.

Галя торопливо пошла прочь. Не надо думать о «воронках» и людях, попавших в них прошлой ночью! Наверное, это были какие-то спекулянты, и ее с Климом все это не касалось.

3.

«Книга мертвых»

В прошлой жизни Вайнштейн наверняка был жрецом, причем высшего ранга. Он всерьез принялся за мое обращение в коммунистическую веру, и мы с ним подолгу беседуем на «богословские темы».

Уклоняться я не смею: для меня очень важно вновь стать одним из «дружественных журналистов», потому что им будут предоставляться особые материалы во время Шахтинского процесса.

Вайнштейн утверждает, что в молодости он был романтиком и считал, что цензура и вранье в газетах – это однозначное зло. Но со временем его взгляды переменились.

– Вы уж определитесь, что вам нужно: результат или борьба за принципы как таковые, – посмеивается он надо мной. – Перед Советским Союзом стоит задача: нам надо перетащить сто пятьдесят миллионов человек из средневековья в современность. Народ у нас темный, и все ваши «неотъемлемые человеческие права» – это для него пустой звук. С ним надо разговаривать на его языке – и тогда он поймет вас.

– И что же это за язык? – недоумеваю я.

– Пословицы, поговорки, заклинания и молитвы. Нам нужно объединить народ и заставить его работать бесплатно. Не потому что мы жадные, а потому что у государства нет денег, и они ни откуда не появятся до тех пор, пока мы не построим собственную промышленность.

По словам Вайнштейна чистки, которые проходят по всей стране, – это ритуальное очищение перед великим подвигом индустриализации. Так в старину ходили в битву: сначала пост, молитва и покаяние, а потом мужички несутся с кольем на врага в полной уверенностью, что с ними Бог. И нередко побеждают, потому что сила духа – это великое оружие.

– Если цензура исчезнет и в газетах будут писать правду, то что мы получим в результате? – спрашивает меня Вайнштейн, пряча хитрую улыбку в бороду.

Я вынужден признать, что мы получим массовое недовольство.

– И как ваша правда поможет нам решить проблему индустриализации? Неужели вы хотите, чтобы Россия вновь окунулась в кровавый хаос? Нет, дорогой мистер Рогов, мы пойдем другим путем!

Впрочем, этот «другой путь» тоже не блещет гуманностью. Советские газеты буквально нашпигованы требованиями «уничтожить паразитов», «раздавить гадину», «вырвать жало» и т. п. Враги (вернее те, кого большевики объявили врагами) начисто лишаются человеческих черт: этих «нелюдей» не надо жалеть – потому что это «отродье», «охвостье» и «труха, которой нет места в нашей жизни». Собственно, их и не жалеют.

По заданию Оуэна я регулярно хожу на очистительные партсобрания. Все они сопряжены со странным массовым явлением: люди каются в грехах, которые они вовсе не могли совершить.

Вероятно, Вайнштейн прав: тут не обходится без бытовой магии и суеверий. Многим кажется, что мир справедлив, и беда не должна коснуться «чистых» людей, – поэтому если ты покаешься и освободишься от грехов, то таким образом спасешься. Тут неважно, что правда, а что нет, – это взаимодействие с непостижимыми высшими силами, с которыми можно договориться лишь с помощью обряда и волшебных слов.

Все это происходит потому, что люди совершенно потерялись. Достоверной информации ни о чем нет, все решения о судьбах страны принимаются тайно – где-то в высших сферах, а тебе остается только молиться, чтобы божественная молния не ударила лично тебя и твоих близких.

Я отчасти согласен с Вайнштейном: правда бывает разрушительной, но в человеке нельзя убить стремление познать правду. Если он не в состоянии до нее докопаться, он начинает придумывать небылицы, а от этого проблемы не решаются. Все это сравнимо с открытой раной, которую можно почистить и зашить, и с жутким нагноением, скрытым глубоко внутри.

Я пытаюсь объяснить Вайнштейну, что последнее гораздо опаснее, но он лишь укоризненно качает головой:

– Это неправильная аналогия. Мы несемся в скором поезде, потому что нам надо догнать передовые капиталистические страны. Нам некогда останавливаться, наша задача – так отладить государственную машину, чтобы она без сбоев перерабатывала топливо и крутила колеса.

– Топливо – это люди? – уточняю я.

Но Вайнштейна мало занимает этот вопрос. Глаза его горят, а тонкие смуглые пальцы сплетаются в замок.

– Вы, иностранные журналисты, можете либо помочь нам сделать великий рывок в будущее, либо подкинуть нам песок в смазку. Мы его, конечно, перемелем, но подумайте – что вам за радость от того, что наша страна будет и дальше прозябать на задворках Европы? Неужели вы действительно желаете нам зла?

– Нет, не желаем, – отвечаю я, и лицо Вайнштейна озаряет сияющая улыбка.

– Это замечательно! Тогда не надо заострять внимание на наших недостатках. Пусть ваши читатели полюбят нас – это единственное, чего мы хотим от Запада. А если вы будете сеять в людях презрение и ненависть, дело кончится новой войной. Разве вы хотите войны?

Если я когда-нибудь встречусь с товарищем Сталиным, я обязательно намекну ему, что Вайнштейна надо поставить патриархом новой большевистской церкви Пролетарского Святого Духа. Из него выйдет выдающийся пастырь.

4.

Все ждут начала Шахтинского процесса. Очень много непонятного: почему это дело раздули до небес и готовят его с тем же размахом, что и Олимпиаду в Амстердаме? В чем смысл этого действия? Это будет акция устрашения или речь пойдет о правосудии?

На Западе все теряются в догадках: неужели «наши» действительно сумели провернуть столь масштабную операцию и в течение долгих лет планомерно разрушали советскую экономику? Кто мог организовать и направлять вредителей? Британская разведка? Немецкая? Польская? Какая-нибудь масонская ложа или тайный религиозный орден?

Из Лондона непрерывным потоком идут инструкции и требования; решается мое профессиональное будущее, и я с утра до вечера бегаю по Москве, чтобы раздобыть ответы на вопросы редакции.

Все это делается ради Китти, но из-за моей занятости я почти не уделяю ей внимание. А она отчаянно тоскует по мне – в особенности после того, как я запретил ей играть с Татой.

Подменить меня некому: Галя тоже вечно в разъездах, и когда она добирается до нашей квартиры, то валится с ног от усталости.

От Капитолины и вовсе никакой пользы: она сходит с ума от беспокойства за своих деревенских родственников. На селе творится черт знает что: из городов приезжают вооруженные активисты, ищут припрятанный хлеб и заставляют крестьян продавать его по государственным ценам – а на эти деньги ничего не купишь. Иной раз с мужиками расплачиваются облигациями государственных займов или расписками – то есть попросту грабят.

Несколько раз я приходил домой и обнаруживал Китти под кроватью – она пряталась там, положив на себя мои перчатки:

– Я представляю, что ты меня обнимешь.

Я чувствую себя преступником и стараюсь раздобыть для нее шоколадные конфеты, игрушки и книги, но, разумеется, это не помогает.

Каждое утро я объясняю Китти, что у меня важные дела и мне надо идти на работу. Но какие дела могут быть важнее того, что прямо сейчас мой ребенок чувствует себя брошенным? Изо дня в день Китти получает жизненный урок: ее чувства – это неважно, а испытывать потребность в другом человеке – это плохо. Вольно или невольно я приучаю ее к обидам и одиночеству.