– И ты сейчас это чувствуешь?

– Это уходит... но возвращается снова, во сне. Я спрашиваю себя порой... – она не договорила, но Джон и без слов понял все: она терзалась мыслью, что эти сновидения посылает ей Господь, предупреждая, что человеческая любовь, любовь смертных – это совсем не главное... – Я никого никогда не любила, кроме тебя, – наконец сказала она. – А впервые увидев тебя, я почувствовала, что наступил конец, и будто я должна умереть... Я изо всех сил противилась, хотя знала, какова моя судьба. Ведь я была Мэри Перси, я была сама собой – и боялась все это утратить. Ты понимаешь меня?

– Да, – ответил он, понимая ее лишь умом – его самого никогда не посещало это чувство отчаянного одиночества. – Я любил – до встречи с тобой...

– Свою мать, – ответила Мэри. Между ними не осталось никаких тайн за годы, проведенные вместе.

– Да. И она помогла мне подготовиться к настоящей любви.

– Тогда, возможно...

– Что?

– Возможно, земная любовь – это лишь преддверие? Может быть, поэтому все так... – она запнулась, довольно долго подбирала слово и в конце концов сказала невпопад: – ...так грустно...

Он не упрекнул ее, не отшутился – между ними не было места непониманию. Он понимал, что она подразумевала, сказав «грустно» – хотя слово было явно неподходящее. Они были друг для друга источниками величайшей радости, но и в этой радости был всегда привкус какой-то горечи, словно оба они пытались дотянуться до чего-то недосягаемого... Даже в ее красоте и чистоте присутствовала какая-то щемящая нотка – она, словно плененный единорог, с удивлением глядела на золотую цепь вокруг собственной шеи, недоумевая – неужели мое истинное предназначение в этом?

Но подобные мысли посещали их лишь на покое... Настало утро, они пробудились, отстояли утреннюю мессу – и день принял их в свои объятия, закружил в привычном водовороте дел, обязанностей... Ведь они были королем и королевой своей крошечной страны – со всеми вытекающими последствиями. И был еще мальчик... Этим летом Томасу исполнялось пять – и он уже намного перерос своих ровесников. Он был истинным сыном своей матери – с такими же, как у нее, чистыми серыми глазами и светлыми волосами, которые летом выгорали, становясь серебристыми. Но он обещал пойти ростом и силой в отца – были в нем также и отцовская нежность и странная любовь ко всему живому. В свои пять лет он уже свободно мог управиться с любым конем, с любым соколом, с любым псом... Мэри подарила ему коня – двоюродного брата своего Хаулета – мальчик ездил на нем без седла, а порой даже без уздечки: конь, казалось, просто читал его мысли...

Он владел копьем и луком, хорошо учился – и стал предводителем окрестных ребятишек по их молчаливому согласию. Джон видел в нем все те качества, что помогут ему выжить здесь, в этих суровых землях – все, кроме одного: видимо, он унаследовал от отца почти полное отсутствие гордыни. Мальчика абсолютно не волновала мысль, что когда-нибудь он станет властелином этих земель. Он вообще об этом не говорил, не строил планов... И ни разу не спросил отца о его потерянном наследстве. Его манила лишь скачка да охота – он обожал взбираться на деревья, плескаться в реке, наблюдать за логовом дикой кошки, приручать лисят... Казалось, мир людей интересовал его куда меньше. Джон хотел, чтобы Томас был совершенством – ведь этот мальчик – живое воплощение их с Мэри любви. Он любил сына до боли – в отличие от внешне беззаботной Мэри. Его собственная жизнь вошла уже в привычную колею – торговля скотом и лошадьми, охрана рубежей от свирепых кочевников, охота за дичью ради пропитания, зашита своего народа, разбор тяжб – казалось, так оно и будет до конца его дней. Но что судьба уготовала Томасу? А вдруг странная отстраненность ребенка от всего бренного и земного была знаком того, что предназначение его иное – выше и чище…


Жизнь Леттис тоже протекала однообразно, и хотя ей мечталось совсем о другом, но она отдавала себе отчет, что могло быть куда хуже... Она редко виделась с Робом – он наезжал домой нечасто, на неделю летом – поохотиться в окрестностях Бирни-Касл, да раза два зимой, чтобы провести с семьей Рождественскую неделю в Аберледи. А в остальное время она не видела его, и даже ничего о нем не слышала. Она догадывалась, что поступал он так отчасти для того, чтобы ее защитить: каким-то непостижимым образом она догадывалась, что хотя он и вращался в высших кругах, но втайне лелеял мысль свалить Мортона, которого ненавидел, вернуть трон бывшей королеве и стать регентом при ее малолетнем сыне. Хотя он ни разу этого с ней не обсуждал, Леттис постигла вполне образ его мыслей. У нее в ушах даже звучал голос Роба: «Королева не получит прежней власти, но и не даст никому эту власть узурпировать!»

Она научилась смиряться с его долгими отлучками, научилась ждать – и наслаждаться вполне теми короткими днями, что они проводили вместе. Тогда страсть их не знала границ – и даже минута, проведенная врозь, больно ранила обоих. Он разговаривал с ней так, как никто и никогда прежде – словно с мужчиной, с другом... Ей ни разу не пришло в голову поинтересоваться, что же он чувствует к ней, спросить самое себя: полно, да любит ли он? То, что она сама испытывала к нему, и то, что происходило между ними, столь мало походило на что-либо ей известное, что она не дала себе труда подобрать этому название. А когда он уезжал, она жила воспоминаниями и ожиданиями новой встречи.

Но несмотря на их обоюдную бешеную страсть, она так и не зачала снова – и это было источником ее глубочайшего горя. А Роб... Что ж, Роб ни словом не обмолвился об этом, как никогда не вспоминал и о двух умерших сыновьях...

Кэт по-прежнему жила с ней – и к тому же Леттис неожиданно сблизилась с обеими падчерицами. Джин было уже семнадцать, и ей пора было бы замуж, да Роб и пальцем не шевелил для этого... Казалось, ему совершенно безразлична ее судьба – а Леттис предпочитала не задавать ему вопросов: ведь его гнев мог отравить их бесценные встречи. Но Джин стала для нее прекрасной подругой – умная и страстная, очень похожая этим на Роба. Лесли было двенадцать и, будучи куда больше под влиянием Кэт, нежели Джин, она росла более нежной и женственной. Она обожала Дуглас – играла с ней и ласкала ее, словно котенка.

Пятилетняя Дуглас была прелестной девочкой, с синими глазами Морлэндов, темноволосая, скуластенькая – хотя Леттис и в ней находила сильное сходство с Робом, особенно когда она смеялась. Она росла счастливым ребенком, вечно радостно лепеча что-то – и в темных мрачных коридорах Бирни-Касл звенел ее смех, кажется, впервые за всю историю замка. Для этого ребенка даже Роб делал исключение – бывая дома, он играл с ней: подбрасывал ее вверх и ловил, наслаждаясь переливами ее счастливого смеха. А девочка совершенно не боялась отца – даже когда он гневался. Возможно, именно за это он ее и любил...

– Ты столь же храбра, сколь и красива, моя маленькая птаха! – говорил он ей. Иногда он брал ее на верховую прогулку в парк, сажая на седло перед собой и пуская коня в галоп. Дуглас, приоткрывая ротик, жадно пила свежий ветер, ее глаза и щечки разгорались – ее доверие к отцу было беспредельным: она знала, что он не позволит ей упасть. А когда он придерживал коня, она поворачивала к нему пылающее личико в ореоле спутанных темных волос – берет давно уже улетал куда-то в кусты – и кричала: «Снова! Давай галопом, снова!» – и он от души смеялся, восхищаясь ее бесстрашием и красотой.

...Леттис проводила целые дни за чтением, шитьем, воспитанием дочерей. Она порой каталась верхом в парке – и все время ждала Роба. Страх не покидал ее: она знала, как опасно быть его женой, что в любой момент он может оказаться в опале, и его падение будет означать ее гибель. Она всегда носила при себе итальянский стилет на отделанном драгоценными камнями поясе – а заслышав стук копыт под окнами, вся обращалась в слух: не смерть ли пришла за ней? Она уже свыклась с этим страхом, свыклась с ним так же, как и с вечными опасениями, что ее молитвы станут достоянием чьего-нибудь придирчивого слуха…


«Труппа лорда Говендена» тоже двигалась по накатанной дорожке, словно звезда по своей орбите. Лорда Говендена никто из них сроду не видывал – он был их номинальным патроном, позволив им воспользоваться своим именем, дабы обойти закон, карающий за бродяжничество. К тому же они разносили славу о нем по городам и весям – а он был гарантом их респектабельности. Но материальной поддержки им он никогда не оказывал, и случись так, что они оказались бы в тюрьме или запятнали свою честь – он сразу же отрекся бы от них, как от чумы. Но так уж обстояли дела – и они вынуждены были смириться.

Роман Вильяма с бродячими артистами длился два года. На исходе этого срока его начало тяготить однообразие – даже пьесы походили одна на другую словно две капли воды, потому как сочиняли их одни и те же исписавшиеся полунищие драматурги, делающие ставку на пару эффектных сцен... У каждого актера был набор сценических штампов – избитые жесты, интонации, даже повороты головы. А разлюбив, он, словно муж, разлюбивший жену, стал игнорировать их, думая о чем-то постороннем во время общих бесед, и даже на сцене, играя свою роль...

А любовь его с Джеком Фэллоу закончилась куда раньше. Он стал подозревать Джека в изменах даже до того, как Остен стал бросать грязные намеки. Он понимал, что Остен сам хочет завладеть им, но так, чтобы не рискнуть собственной шкурой – ведь Остен был трусом – и оставлял его красноречие без внимания. Но перемену в Джеке Вильям уловил задолго до того, как можно было что-то заподозрить. Ведь Вильям обладал музыкальным, и притом абсолютным слухом – и ни одно существо не смогло бы солгать ему: он сердцем слышал фальшь.

А когда в канун Рождества 1572 года они вновь приехали в Фулхэм в ту же самую гостиницу «У Трех Перьев», правда всплыла наружу. Джек сказал, что должен отлучиться по делу – якобы повидаться с неким джентльменом, который хочет нанять труппу для представления в его усадьбе. Вильям, предоставленный сам себе и к тому же обеспокоенный тем, как прозвучало объяснение Джека, решил посвятить вечер починке костюмов, порядком поистрепавшихся в дороге. Он пошел к маленькому сарайчику на скотном дворе, где они всегда, останавливаясь в Фулхэме, складывали свое барахло. В руке он нес лампу. Он распахнул дверь – и в неверном свете чадящего светильника узрел белый сверкающий зад Джека и яростный блеск его глаз, когда тот повернулся к дверям. А под ним, на кипе костюмов, копошился самый младший из учеников...

Ральф, мальчик, пытался что-то сказать, но Джек сунул его лицом вниз в ворох одежи. Но сам больше не сделал ни одного движения.

– Ну что ж, мой дорогой, – сказал он наконец, – теперь ты знаешь правду. – Вильям печально поглядел на него, удивленный его неподвижностью.

– Нет, мой дорогой, – ответил он. – Я знаю об этом уже давно.

– С каких же пор? – презрительно спросил Джек.

– А с тех самых, как это началось, – сказал Вильям и вышел, плотно притворив за собой дверь, чтобы бедняги не простыли...

Выйдя в темноту, Вильям вдруг ощутил странный прилив сил и энергии. Он почувствовал себя свободным, словно с плеч его сняли тяжкий груз, – он немного помешкал, несмотря на холод, пытаясь разобраться в причине своей радости.

– Могу идти, куда хочу, могу делать, что хочу... – произнес он вслух. Но ему некуда было идти – да к тому же и делать ничего ему не хотелось. И он остался с труппой, а его благородное поведение по отношению к Джеку и Ральфу снискало ему куда большее уважение, нежели любые возможные попытки отстоять свою честь и достоинство. Но он больше не желал Джека – он просто пока сам не понимал, чего хочет. Он напоминал куколку, в которой уже копошилась пока еще невидимая бабочка. Прошел еще год – и перемены в нем стали заметными. Он вдруг начал расти и мужать и, хотя не стал ни чересчур высоким, ни очень широкоплечим, но из мальчика превратился в настоящего мужчину.

Голос сделался глубже, а борода росла быстрее. Некоторые актеры это отметили: осенью 1573 года Кит Малкастер отвел его в сторонку и сказал:

– Теперь тебе трудненько будет играть женщин и девиц, дорогой, – ты не подумывал об этом?

Вильям кивнул:

– За этот год...

– Да, мы все это заметили. Ну что ж, ты прекрасный актер, у тебя чудный голос, и ты все еще поешь как ангел – правда, как ангел мужского пола... – он улыбнулся, и Вильям почувствовал искренность и сердечность Кита. – Я обсудил проблему с товарищами, и все согласились со мной – ты можешь вступить в труппу уже на правах полноправного члена. Конечно, тебе придется кое-что вложить, чтобы стать пайщиком...

– А сколько понадобится денег?

– Сотня фунтов, – ответил Кит. Сумма вовсе не была фантастической. Вильям к тому времени уже скопил кое-что, да и зарабатывал он недурно. Он взвешивал все «за» и «против».

– А когда мне нужно сообщить о своем решении?

– Не завтра, но вскоре... Прости, дорогой, но твоего места уже ждут. И хоть ты пока играешь королев, но принцессу тебе уже не осилить... К Рождеству ты должен дать нам ответ.