Но тем не менее Пол, слегший в постель, стремительно угасал – он таял буквально на глазах. Управлять делами он был уже не в состоянии, и Нанетта взяла это на себя. К тому же она тщательно следила за тем, как готовится пища, чтобы прямо из кухни она попадала непосредственно на стол Пола. Она заставляла кухарку отведать каждого блюда, прежде чем предложить его хозяину – видимо, Нанетта старалась убедить самое себя в необоснованности слухов. Ее предосторожности еще более убедили слуг в том, что слухи об отравлении – не пустая врака. Они всполошились настолько, что Нанетте пришлось собрать всю челядь в большом зале и отчитать как следует, чтобы попридержали языки. Но несмотря на все предосторожности Полу становилось все хуже. Желудок его не принимал ничего, кроме жидкой овсянки и бульона, но вскоре он не мог проглотить и этого, лишь время от времени делал глоток вина, чтобы поддержать силы. Всем было ясно, что он умирает, и Симон сказал потихоньку Нанетте, что настало время последнего причастия, Нанетта и Симон вошли в комнату Пола – в его огромную спальню, где он лежал, весь обложенный подушками, на кровати Баттсов. Нанетта сразу же поняла, что напрасно они откладывали так долго... Тело Пола настолько истаяло, что под стеганым теплым одеялом едва обрисовывался контур человеческой фигуры, а лицо его больше всего напоминало череп, обтянутый кожей – губы словно прилипли к зубам. Жизнь, казалось, уже покинула эту плоть – и лишь глаза горели угрюмым и злобным пламенем, словно давая понять, как тяжко измученной душе в гробнице гибнущей плоти. Он не желал умирать. Клемент стоял подле кровати и всхлипывал, стараясь подавить рыдания. Он провел рядом с Полом всю жизнь. Симон подошел к постели, взял безжизненную руку и заговорил – зазвучала знакомая, успокаивающая душу латынь. Нанетта преклонила колени и, преодолевая боль, сложила скрюченные руки. В комнату вошли домочадцы – Селия и Николас, Джейн и Иезекия – и Нанетту обожгла мысль, что с Полом в его смертный час будет лишь единственное его дитя... Но усилием воли она сосредоточилась на молитве.
Симон пытался добиться от Пола знака, что тот готов к покаянию – но Пол не мог ни слова вымолвить, ни даже шевельнуться, и лишь мрачные глаза его останавливались то на одном лице, то на другом... Наконец, взгляд его остановился на Симоне, и тот счел это условным сигналом. Он совершил помазание, перекрестил умирающего и помог Нанетте подняться, чтобы она смогла приблизиться к ложу. Джейн взяла Нанетту за локоть и пропустила ее вперед, тем самым признавая за ней право первой проститься с Полом.
– Пол... – Нанетта опустилась на колени у самого изголовья так, что их лица оказались почти вровень. – Я знаю, что ты умираешь как истинный христианин. И я прослежу, чтобы в усадьбе Морлэнд заупокойные мессы по тебе служили до тех пор, пока стоит часовня... И погребальная церемония пройдет как должно... – Глаза умирающего жгли ее, словно раскаленные уголья. – Ты хочешь что-то сказать? Что? Хочешь, чтобы я позвала Джейн? – Пол не сводил взгляда с лица Нанетты. – Или ты беспокоишься о завещании? Ты ведь оставляешь все детям Джейн, не так ли? – Но умирающий не отвечал – слышно было лишь хриплое дыхание, и мрачным огнем горели глаза...
Один за другим к постели подходили проститься домочадцы, слуги – кто-то рыдал, а кто-то молча склонялся перед господином, другие благодарили его за доброе и ласковое обращение с ними... Но нельзя было с уверенностью сказать, что Пол что-то осознавал – весь день пролежал он, недвижимый, с изможденным лицом, на котором жили одни горящие глаза: он из последних сил боролся со смертью. И лишь в девять вечера, во время второй смены свечей, Пол Морлэнд, хозяин усадьбы Морлэнд, испустил последний вздох – и дочь его Джейн закрыла ему глаза.
Глава 18
Леттис незаметно вступила в пору женской зрелости. В 1585 году ей исполнилось тридцать восемь лет – она была красивой и величавой женщиной, тревоги мятежной юности остались позади, и она, казалось, уже свыклась со своим образом жизни. Теперь она прочно обосновалась в Бирни-Касл и чувствовала себя здесь как дома, ведя хозяйство по собственному усмотрению, а в Аберледи даже не наезжала. Когда умирали старые слуги, новых выбирала она сама, и атмосфера в доме мало-помалу стала более непринужденной, так что отпала необходимость в былой скрытности и настороженности. Леттис, как и прежде, посещала протестантские богослужения для отвода глаз – но у себя в спальне они вместе с Кэт и Дуглас читали католические молитвы, и, хотя никто из челяди не говорил об этом, всем это было известно. В доме жили практически одни женщины. Джин, падчерице Леттис, минуло тридцать один – она по-прежнему была незамужней, ведь Роб не обеспокоил себя поисками подходящей партии для старшей дочери. И Джин была не только компаньонкой Леттис, но еще и домоправительницей, прекрасно управлявшей делами хозяйства. Она обладала практическим умом и прекрасной памятью на мелочи. Леттис часто искренне сожалела, что высокое происхождение не позволяет Джин стать женой человека более низкого звания – о, какой прекрасной женой она могла бы стать! А так ей приходилось вечно составлять списки продуктов, хранящихся в кладовых, делать описи белья, лежащего в многочисленных шкафах... Она сновала по дому – от подвалов до чердака – всегда с огромной и тяжелой связкой ключей в руках. А вечерами портила глаза, штопая белье при свечах…
Двадцатичетырехлетняя Лесли, более спокойная и покорная, казалась вечно полусонной. У нее было две страсти – музыка и еда. Пухленькая в юности, она, войдя в женский возраст, просто растолстела, утешаясь в своем затянувшемся девичестве бесконечными леденцами и цукатами – и мечтами о том, как однажды к замку подъедет прекрасный рыцарь верхом на белом коне и вызволит ее... Роб, наведываясь к семье, подсмеивался над ней – называл ее пасхальной курочкой и шутливо грозил зарезать ее и поджарить на обед. Но Лесли ничуть не обижалась – напротив, это забавляло ее: ведь она обожала отца и представить себе не могла, что он не отвечает ей тем же. Она никогда не позволяла Джин обвинять его в том, что они остались незамужними, вечно находя ему оправдания.
– Он выдал бы нас замуж, если бы только мог, – говорила она, хрустя леденцом. – Но ведь так трудно найти подходящих женихов нашего круга. Он, должно быть, и сам расстроен...
А Джин непокорно встряхивала головой:
– Ах, какая же ты все-таки дурочка! Мы с тобой засиделись в девушках лишь потому, что ему нет до нас ровным счетом никакого дела – а ты, глупая, этого не видишь!
Джин тоже любила отца и с трепетом ожидала его приезда, ее завораживал его сардонический юмор – но девушка была достаточно смышлена, чтобы воображать, будто отец ее любит – он всю жизнь ее и в грош не ставил. И лишь теперь, когда было уже слишком поздно, он начинал испытывать к старшей дочери какое-то подобие отцовских чувств, и даже порой ласково заговаривал с ней. Когда это происходило, она вопреки велению сердца отвечала холодно или резко – и выходила из комнаты. Доброту его Джин было тяжелее снести, нежели его жестокость: она была слишком горда, чтобы позволить ему себя жалеть. Лесли он привозил подарки – коробки леденцов или банты для лютни, частенько просил ее спеть и сыграть: девушка, будучи полностью во власти своих фантазий, относилась к этому без иронии. А Джин это было не дано – и она страдала, одновременно презирая сестру и мучительно завидуя ей.
Леттис все это подмечала – заметила она также нечто странное и удивительное: обе ее падчерицы искренне любили Дуглас, и в этой любви не было ни тени ревности, хотя младшенькая и была отцовской любимицей. А Дуглас в свои семнадцать блистала во всех отношениях – природа наделила ее всеми мыслимыми достоинствами. Она была удивительно красива, вся лучилась весельем, была очаровательна, грациозна, умна и воспитана. Она обладала прекрасным голосом, умела играть на трех музыкальных инструментах, скакала верхом не хуже любого мужчины и целыми днями носилась по парку галопом верхом на своей гнедой кобыле – подарке отца. Она врывалась в дом вся раскрасневшаяся и растрепанная, с глазами, сияющими как звезды – она смеялась, счастливая лишь оттого, что живет на свете. Лесли вскрикивала: «Ах ты, моя красавица!» – обнимала ее и предлагала лучшую конфету, а Джин мрачновато говорила: «О, дитя, в каком беспорядке твои волосы – дай-ка я их заколю». Каждая из сестер выражала свою любовь по-своему, а Дуглас принимала эту любовь с обычным своим милым кокетством. И не будь она от природы наделена любящим сердцем и добрым нравом, то стала бы невероятно избалованной. Но в ее сердечке хватало любви для всех и вся, вплоть до последней бродячей псины – и сердца людей раскрывались ей навстречу.
Леттис несколько опасалась, как бы Роб не оставил Дуглас незамужницей, подобно сестрам – хотя очевидно было, что он любит ее куда сильнее. Он наслаждался ее обществом, привозил ей подарки, а частенько они ездили на верховые прогулки вдвоем, даже без слуг – но ни разу он и словом не обмолвился о матримониальных планах в отношении Дуглас, ни разу не привез в Бирни возможного жениха... С тех пор, как Дуглас вошла в возраст, Леттис всякий раз, когда вот-вот должен был появиться Роб, давала себе слово заговорить с ним на эту тему, но вот как-то все не удавалось... Она бывала с ним наедине так редко и столь дорожила этими мгновениями счастья, что забывала обо всем, кроме того, что любимый ее наконец-то с ней.
Обычно тихий дом всякий раз гудел, словно потревоженный улей, когда приезжал хозяин. Он всегда за день до приезда предупреждал домочадцев через нарочного – и поднимался дым коромыслом: слуги драили полы, выбивали подушки и перины, стирали белье, расстилали свежие скатерти... Потом все мылись, надевали лучшие одежды – а в кухне тем временем творилось такое, что можно было подумать, будто сам король должен пожаловать к обеду. А затем, обычно за час или два до того времени, когда его ждали, Роб въезжал во двор, спешивался и входил в дом, принося с собой запахи дорожной пыли и ветра – и словно молния озаряла все. С ним врывались с оглушительным лаем собаки, женщины спешно сбегали по лестнице, чтобы приветствовать его, а Роб резко отдавал распоряжения, что заставляло слуг смущенно и восхищенно ухмыляться.
– Ну-ка, где мои кумушки? Отстань, Бран, лежать, Финч, – Фергюс, убери-ка собак! Ах, вот вы где – Дуглас, моя ласточка, – вот тебе гостинец: поскорее открой коробку и скажи, понравилось? Лесли, ты специально откармливала себя к моему приезду? Ах, я, блудный отец, – да, Джин, слово самое подходящее. Прикажи подать мне вина, дочка. О, леди Гамильтон, а как ваше здоровье? Каково вам в этом дамском мирке, насквозь пропахшем духами? Подойдите, сударыня – и дайте мне полюбоваться на вас.
Леттис трепетала от его прикосновений, подходила и подставляла щеку для ритуального лобзания, смотрела в глаза мужа – и терялась... Взаимная их страсть не угасала, хотя теперь, когда Леттис стала старше, Роб чуть медлил, прежде чем удалить слуг и отвести ее в спальню. А порой он привозил с собой друзей – и тогда они лишены были возможности даже прикоснуться друг к другу до самой ночи. Но одно оставалось неизменным: тяга их тел друг к другу, сладостное слияние, а потом, когда оба в полнейшем изнеможении покоились в объятиях друг друга – бесконечные беседы. Порой, томясь в одиночестве по нескольку месяцев, Леттис воскрешала в памяти их свидания – и ей начинало казаться, что этих-то бесед ей более всего и не хватает. Иногда ей с трудом удавалось представить его лицо во всех подробностях – но она вспоминала, как в темноте он обнимал ее, устав от ласк, а она, прижимаясь щекой к его мускулистому мощному плечу и чувствуя каждую клеточку своего утомленного от любовных утех тела, слушала его голос... Он говорил не умолкая, рассказывая ей обо всем, что произошло в его жизни со дня их последней встречи, посвящая ее в свои планы и тайные мысли, зная, что ее интересует все, что с ним связано, – до малейших, казалось бы, незначащих подробностей... Он советовался с ней как с мужчиной, как с другом – нет, как с самим собой: ведь в темноте они были единым существом...
И Леттис жадно ловила звуки его голоса, каждое его слово. Она любила его голос – этот глубокий, богатый тембр, его звучную красоту: для нее он был сродни неведомому музыкальному инструменту. Она любила, когда он говорил ровно и нежно, когда задыхался от страсти, когда смеялся, когда слова слетали с уст резко и отрывисто – она словно кожей чувствовала этот голос. А, оставшись одна, вспоминала его – и волосы шевелились у нее на голове и сладко ныло в груди... Леттис знала, что негоже католичке любить смертного столь сильно, что такая любовь возможна лишь к Богу – но когда она молилась, то не просила у Господа за это прощения – словно, прощенная, она не имела бы уже права так страстно любить. «Что ж, я за все это заплачу там, – думала она, поднимаясь с колен, – ведь в этом вся моя жизнь...»
...Когда он вновь приехал, летом 1585 года, Леттис сразу почувствовала, что его что-то тяготит, и он это от нее скрывает. Он казался спокойнее, и хотя при посторонних он вел себя как обычно, но время от времени уносился мыслями куда-то далеко... Это было на него непохоже. Он проводил больше времени с дочерьми, и Леттис отметила, что он необычно нежен с ними. В его шутках с Лесли ясно угадывалась ласка, с Джин он говорил необыкновенно уважительно, а Дуглас он посадил к себе на колени, как в детстве, и с восторгом любовался ей.
"Князек" отзывы
Отзывы читателей о книге "Князек". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Князек" друзьям в соцсетях.