Маша Спивак

Кое-что об аде

Не всё ли равно, о чём спрашивать, если ответа всё равно не получишь?

«Алиса»
(ЗАПОВЕДЬ ВТОРАЯ)

— Вот покрестилась, а толку… Чем дальше, тем, кажется, меньше верю в Бога, — произнесла я безразличным тоном. Ну до того безразличным, что безразличней не бывает; время по телефону и то сообщают эмоциональнее. Но мой собеседник знал меня слишком хорошо и не упал от скандального заявления в обморок, лишь молча, с чуть кокетливой укоризной склонил набок голову, отчего, как всегда, стал очаровательно похож разом и на большую собаку, и на большую ворону. Я за годы скопила обширнейшую картотеку его ужимок, и смысл милой пантомимы был мне предельно ясен: эх, барышня, барышня! Меня, если позабыли, дешёвыми подколками на теософию не разведёшь; сначала развейте тему.

Я упрямо набычилась — тоже, в общем, как всегда.

Он покрутил большими пальцами сцепленных, сложенных на коленях рук — настолько красивых, что к ним само лепилось архаичное слово «длани» — и вздохнул обречённо: опять, о небо, возня с моими утомительно нитроглицериновыми эмоциями взваливается на него, безвинного и безропотного страдальца.

— Хочешь сказать, несовершенства окружающего мира обозначились яснее. — Пробное зондирование, неглубокое, под анестезией лёгкой иронии.

Пауза.

— Вроде этого, например? — Он выразительно глянул на прядь моих волос, которую я по привычке машинально вертела так и сяк, нервно теребила, прощупывала пальцами. — Видела бы ты свою физию! — И он пропищал противно, видимо, изображая меня: — Ну, и почём ваш дрянной матерьяльчик?

Он хмыкнул, мотнул башкой. Я в ответ нарисовала на лице улыбку-оскал. Дежурная реакция на его дежурную шутку-обвинение: якобы у меня идиосинкразия к собственной внешности и, главное, к волосам. Что, с его точки зрения, во-первых, глупо: и то, и другое «всем на зависть», а, во-вторых, свидетельствует о суетной неспособности принять себя такой, какой меня сотворил Господь, любящий каждого из своих чад без исключения. Последнее, если произносилось, то непременно жирным курсивом и с проповедническим подтекстом: мол, да вот, вообрази, даже чудовищ, в ряды которых ты по собственной воле записалась.

Ну, не всем же прямиком в клику святых, злилась я, но не могла объяснить, что именно в его присутствии наиболее остро ощущаю свою окончательную и бесповоротную несуразность — и что крашенная просмолённая пакля на моей голове суть первое ей подтверждение. Ведь когда-то, во времена оны, мои молодые волосы струились как водопад, и будущий монах Филипп Крыжевский, сегодняшний мой собеседник, стремился коснуться их словно бы невзначай и, поддразнивая, называл меня «шелкогривое вороное исчадье»…

Тут, вероятно, необходимо представиться: меня зовут Ада. Исчадье Ада.

Олимпиада, если полностью. И спасибо, что не Олимпиада-80 — это благодаря ей познакомились мои предки. Нет, они не были спортсмены и не занимались её организацией или обслуживанием. Летом 1980-го они, молодые учёные червячки, корпели над диссертациями, каждый над своей, и не встретились бы не взирая даже на то, что обитали в паре кварталов друг от друга и оба работали в Сельскохозяйственной академии.

Однако, к счастью для меня, лишний народ на время Олимпиады из Москвы турнули, а в овощные магазины выкинули (я цитирую) волшебную консервированную кукурузу соцлагерного производства. Она-то, пылкая любовь к ней, а также отсутствие очередей и, следовательно, необходимости прятаться внутрь себя, и свела моих странноватых нелюдимов-ботаников, так что их великий пиитет перед великим спортивным событием советской эпохи более чем объясним — а мне, пожалуй, следует радоваться, что я не какая-нибудь Маиса или Глобусина.

Первые пару-тройку лет моей жизни родители ещё упорствовали в том, что Олимпиада — имя традиционное русское купеческое, но потом осознали: Островский Островским, а детский сад — заведенье нетолерантное, и скоренько переделали меня в Аду. Не без ущерба для себя, должна заметить. Имя — это судьба. Характер. «Адов характерец», — часто вздыхал мой папа. «Оставили бы Липочкой, был бы липов», — огрызалась я. «Да лучше бы тогда Раечкой», — снова вздыхал папа, но уже мечтательно.

Он у нас товарищ спокойный, созерцательный, невозмутимый, и нередко доводит меня до бешенства — совсем как мой визави сейчас — бесконечными вселенски-утомлёнными вздохами. Можно подумать, ничего ужасней общенья со мной на свете нет! Нашли себе Сизифов камень.

— Ну, говори, что случилось? — не выдержал, наконец, Филипп. — Что терзает неугомонную душу? Сама начнёшь исповедаться или тебя подтолкнуть… — Язвительно: — По-нашему, по-христиански? Кольём в спинку?

Остряк-самоучка.

Я с каменным лицом пожала плечами.

Он выждал минуты две, а затем, не приняв мою игру в партизана на допросе, заговорил с шутовской озабоченностью, причём не со мной, а с окружающим пространством:

— Стало быть, таинство крещения, вместо того чтобы наладить связь с Господом Богом — уже имевшуюся и подтверждённую добровольным согласием принять означенное таинство, — неожиданным и загадочным образом подорвало её! Как же так? Это странно, должны быть причины! Есть предположения, в чём дело?

— Дурак!!! — недипломатично, но предсказуемо взорвалось пространство в моём лице. — Чего издеваешься? Я серьёзно! И нет у меня никаких предположений! Миллион вопросов, ноль ответов! А главное… на меня как будто надели коричневые очки! Я только и вижу, до чего ВСЁ ВОКРУГ НЕПРАВИЛЬНО!!!

— О. — Фантастика: такой короткий звук, и столько насмешки. — Неужто неправильно? И что же конкретно? Мироустройство в целом? Живая или неживая природа? Человек? Ты лично? Религия? Божьи заповеди? К чему претензии, что подправить?

Вопросы-выстрелы звучали зло и мною воспринимались как пощечины: всё-таки я — это я, не тётя с улицы. Со мной можно бы и помягче.

— Здрасьте. Я к нему с экзистенциальным кризисом, а он мне по башке лопатой. — Тон мой, пусть обиженный, свидетельствовал, что я прекращаю истерику и готова к рациональному диалогу. Почти готова к почти рациональному, если точнее.

— Так-таки и лопатой… скажешь тоже! Просто надо, чтобы ты сама сформулировала, в чём кризис. Если я за тебя расскажу, пользы не выйдет.

Прав как всегда — увы и ах. Я, поразмыслив, сказала:

— Вселенная, мироустройство, природа… Этого, конечно, не изменить. Хоть иногда и кажется, что лучше бы на их создание потратили не семь дней, а минимум месяц-другой.

Филипп, сдержав улыбку, лицом изобразил суровую укоризну и спокойно осведомился:

— Что, местами недоработано, по-твоему?

— Иногда так кажется, — уклончиво повторила я. — Но переделывать, очевидно, поздно. Или слишком хлопотно. Не знаю.

Мы помолчали. Сразу стало тепло, уютно; тишина укутала нас одним ватным одеялом. Так бывало всегда, когда мы молчали: различия, несогласия исчезали, и оставалось главное — наша неразделимость.

— А вот религия, заповеди, человек, — заговорила я уже серьёзно, без лукавства и ёрничества, — тут у меня, если честно, крыша едет. Я понимаю: всё, что я сейчас скажу, наивно до безобразия. Такие, знаешь, часто задаваемые вопросы, как на интернет-сайтах. На которые у вас давным-давно есть ответы, причём не откуда-нибудь, а из Библии. Но мне они, видишь ли, не дают покоя… Вот, к примеру: если Бог один, почему религий так много? Не пора ли Ему привести их к общему знаменателю? А то все они проповедуют добро, но жестокие войны из-за них не прекращаются. Для чего это Богу? Для чего Он вообще терпит зло, человеческое зло, всякий там Освенцим, Беслан и прочее, если в Его власти взять всё и пресечь одним махом? И чем Он такой милосердный, если вечно всех карает и перед Ним все по гроб жизни виноваты? Нет, ну, честно: чуть чего — будьте любезны: пёсьи мухи! То потоп, то огнём и мечом… Милосердие — опухнуть можно! А подстава с яблоком? А заповеди? Зачем создавать людей и навязывать им заведомо не выполнимые законы? Чтобы было за что карать? Да и кара вине почти никогда не соразмерна. Сколько злодеев живёт припеваючи? А сколько многострадальных Иовов кошмарят и кошмарят ни за что ни про что, на спор с дьяволом? И вообще, что у нас за Бог за такой, спрашивается, если мы по Его образу и подобию? Просто мозги плавятся!… Но главный, главный мой вопрос другой: почему я, несмотря на эти ужасные мысли, всё равно в Него верю?

Свою пламенную речь я произнесла, бурно жестикулируя и обращаясь к собственным рукам. Они у меня тоже очень красивые, моя гордость, их вид обычно придаёт мне уверенности — но, высказав столько крамолы, я от волнения осеклась, посмотрела на Филиппа, и мне расхотелось продолжать: слишком снисходительно, будто малому ребёнку, он улыбался.

Я быстро перевела взгляд на свои утешительно идеальные, покрытые чёрным лаком, ногти. Мало кому идёт чёрный лак, а мне — очень, от него мои белые аристократичные пальцы кажутся ещё белее и аристократичнее. Вот такая я редкая птица… пусть и глупая.

— Твой главный вопрос действительно самый главный, поэтому к нему мы вернёмся позже, — на удивление почтительно, как пожилой родственнице, которую не хотелось бы обижать, сказал Филипп. — И цитатами из Библии заваливать тебя не стану, не беспокойся. Но для начала спрошу: неужели ты не видишь ловушки, в которую сама себя загоняешь?

Я с равнодушным видом мотнула головой: не-а, не вижу. Ты умный, ты мне и покажи.

— Ты человек мыслящий, к вере пришла не маленькой девочкой, креститься решила сознательно, а всё-таки совершаешь типичную детскую ошибку. Правда, она характерна и для взрослых, если они не привыкли много думать…

Он умолк и задумался, улетел куда-то мыслями, словно воздушный шарик к потолку.

— Какую ошибку? — Я дёрнула за ниточку, возвращая шарик к себе.

— Ошибку?… — Филипп, сам не замечая, сильно взъерошил свои густые тёмные волосы. «Старше меня, а поседел меньше. Несправедливость», — в который раз мигнул лампочкой мой счётчик мирских обид. — Я называю это очеловечиванием Бога. Точнее, отношений с Богом. В смысле, что Бог — отец, а человек, когда покрестится, чадо. Если чадо хорошее, послушное — отец к нему добр. А к непослушному строг, но справедлив, зря не отшлёпает.

Я довольно неэстетично раскрыла рот.

— А разве общая идея какая-то другая?

— Только на примитивный взгляд. Неужто и ты думала, что достаточно покреститься, объявить Богу: «Вот я, твоё чадо, ничтожно малое и ни шиша неразумное, прими меня, прости, вразуми и направь» — и всё тут же пойдёт как по-писанному? За послушание — конфета, за непослушание — подзатыльник?

Я засмеялась.

— Ты знаешь, если честно, то — да. Думала. Что как по-писанному в Писании. Разве там не так? И ещё я думала, что Бог, если Он правильный отец, должен понимать: дети не могут постоянно вести себя хорошо. Они способны и нахулиганить, но это не значит, что они плохие, за это их нельзя наказывать чересчур сурово и…

— А позволь поинтересоваться, — с некоторым возмущением перебил Филипп, — тебе не приходило в голову, что, если рассуждать в рамках твоих нелепейших антропоморфных построений, Бог уже слишком стар? И что Он не отец, а скорее прапрапрапрапрадед? Не сосчитаешь, сколько раз «пра»… И что Он столько трудился ради нашего блага, что худо-бедно заслужил право быть вздорным? И отношения с Ним ввиду преклонного возраста должны строиться иначе: не Он о нас должен заботиться, а мы о Нём?

Я фыркнула и погрозила пальцем:

— Не богохульствуй, а то после смерти не попадёшь в рай и мы там не встретимся.

— Ладно, не буду. Хотя, боюсь, встреча нам с тобой обеспечена. Правда, не в раю. — Его слова прозвучали так безнадёжно и горько, что он, похоже, сам испугался и как-то затравленно огляделся по сторонам. — Лучше вернусь к главному. Почему люди, несмотря ни на что, верят в Бога?

Филипп задумался, кашлянул, почесал в затылке, поёрзал. Ещё раз кашлянул. Ещё подумал. Я ждала.

— Разумеется, то, что я собираюсь сказать, всего лишь моя собственная теория. И она, следует признать, вся сшита из общих мест. Такое банальное лоскутное одеяло. Поэтому не понравится, не соглашайся. Я вовсе не претендую на…

— Да изрекай уже наконец! — У меня лопнуло терпение.

— Хорошо. Итак, банальность первая: вера в высшие силы заложена в природе человека. Человек — животное слабое, плохо защищённое. У него нет ни клыков, ни когтей, ни панциря, ни даже шерсти. Он долго развивается, долго нуждается в опеке родителей и верит в них, другого ему не нужно. Но позже, сообразив, что родители не в состоянии оградить от всех бед, начинает искать защиту получше — гарантированную, всесильную.