Ирина Захаровна скажет так после каникул.

А пока зрители спешили растащить ряды кресел по углам, освобождая зал для танцев. Миша куда-то исчез.

– Ирэн искать ушел, – подмигнула проницательная Юля и запрыгала: – Ура! Ура! Пять с плюсом!

– Я же говорил, я говорил, а вы не верили! – ликовал Леха. Надя кружилась по сцене. Актеры кричали и дурачились за закрытым занавесом.

– Ты лучшая Татьяна на свете! – завопил вдруг Санька и подхватил Женю на руки. Под носом у него было красно – сорвал надоевшие усы. Она увидела Санькино лицо близко и ясно, как в зеркале с пятикратным увеличением, с такой чистотой зрения, что могла бы присматриваться хоть тысячу лет и ничего нового, наверное, в нем не открыла бы. Не самое красивое лицо, скорее наоборот. Но на него почему-то хотелось смотреть. Всю эту тысячу лет… Санька медленно поставил Женю на пол, медленно к ней наклонился и медленно-медленно, совершенно нечаянно поцеловал.

Вот тут-то и случилось то, что случилось. Будто град загрохотал по крышам – зал засвистел, заулюлюкал, захохотал… Кто-то открыл занавес.

Ничего сверхневероятного на сцене не происходило, мало ли старшеклассников целуются в школе под лестницей, но тут их выставили на всеобщее обозрение, как жениха с невестой. «Горько, горько!» – незамедлительно послышались вопли. Леха в панике заметался по просцениуму, широко развел руки, загораживая друзей, и рявкнул на зал:

– Эй, кончай лол, монстры!

Только тогда попавшиеся на внеплановой мизансцене актеры отскочили друг от друга, как ошпаренные, и умчались в разные стороны, а народ по ту сторону сцены заблеял уже сдержаннее.

– Буга-га, я пацтулом! – подначивали Леху отдельными «каментами».

– Ржунимагу!

– Базарь исчо!

Народ ждал речи от благополучно воскресшего дуэлянта.

– Н-ну? – ехидно спросила Юля, появляясь из-за кулисы.

Леха снова развел руками, помедлил и, что-то вспомнив, произнес:

– Простим горячке юных лет… и юный жар и юный бред!

Ленский и Пушкин продолжали жить в Лехе. Классика живее всех живых. К гадалке не ходи…

Посреди бурлящего веселья Женя с Санькой ускользнули с вечера.

– Позорище! – стонала она.

– За каникулы забудут, – убеждал он. – Театр и есть позорище, его когда-то так и называли.

Женя подумала: а и впрямь! Ну и что – поцеловались. Она, между прочим, знает не одну девчонку, которая хотела бы очутиться на ее месте.

Ох, спасибо Лехе! Не растерялся, перевел стрелки на себя. Верный друг. Настоящий мужчина… Как ни опешила Женя от Юлиного коварства, она заметила, как вспыхнули Надины щеки и глаза зажглись голубыми лампочками в Лехину сторону. «Красавчега» на вечере явно ждал бенефис.

Миша, должно быть, беседует с Ириной Захаровной о постановке. «Старая няня» осталась наедине со своими провокациями. Какие, впрочем, ее годы. Юлю, как всех девиц возраста шабли и шато дикем, ждет поле непаханое увлекательнейшего изучения мужчин и дальнейшей их классификации.

Между домами на главной городской площади мелькал светящийся конус праздничной ели. Погода стояла самая благодатная, какую только мог заказать напоследок усталый декабрь: падал легкий снег. Хорошо гулять под ним… и целоваться. Не сговариваясь, Женя с Санькой побежали к Новогоднему парку и поцеловались у первой же елки. Медленно-медленно, как на сцене. Куда спешить? Поцелуй не мороженое, не растает за пять минут. Впереди целая жизнь.

Любовь текла из мягких губ Саньки в губы Жени. Пульс странно стучал в висках, во всем теле, даже непонятно в чьем – его или ее. Летящий снежок приглушал стук, но чуткий маленький парк, несомненно, слышал и плел невидимые веточки поверх голов. Вилось, вплеталось клеточка в клеточку тихое счастье.

Санька снял шапку, ему стало жарко. Женя растрепала его волосы:

– Здорово ты придумал, Сань.

– Что?

– Даргомыжского и Машу.

– Вдвоем же придумали.

– Папа вчера помог маме со стиркой и посуду сам убрал.

– Мои тоже шелковые, – усмехнулся Санька. – Мамик ждет отцовскую дочь Машу. Боюсь, как бы кроватку не купила.

– Давай поступать вместе поедем? Правда, я пока не знаю, какой институт выбрать.

– Я, Женя, в армию решил идти, – вздохнул он. – То есть мы так решили с Мишкой и Лехой. А потом мы с тобой будем вместе. Если ты меня дождешься… Дождешься?

– Да.

– Станешь письма писать?

– По Интернету или обычные?

– Лучше обычные. Они будут пахнуть тобой.

– Я чем-то пахну? – удивилась Женя.

– Вишневыми косточками. Безумно вкусно.

– А ты – кефиром, – засмеялась она, ткнувшись ему в грудь. – Нет, ряженкой… Я люблю кисломолочные флюиды. У меня обоняние сильное, а институтов, где учат на дегустаторов, кажется, нет. Ты после армии куда хочешь поступать?

– В художественный, на искусствоведа.

Жене послышался скрип. Какие-то люди шли по тропе. Или опыт, сын ошибок трудных, бродил поблизости, прикидывая, что бы еще такое замутить для потехи и назидания…

Двое шагали из хлебного магазина, и за ними двое. Отступить бы в тень, но под елкой негостеприимно насупился сугроб. Пришлось чуть отодвинуться от тропинки. Женя спрятала голову у Саньки на плече… и поняла, что промахнулась с сыном ошибок. Это был случай, бог изобретатель.

– Женя! – изумленно воскликнул кто-то маминым голосом.

Второй раз за день влюбленные отпрыгнули друг от друга. Сегодняшний опыт ничему их не научил.

– Сашхен? – закричала Елизавета Геннадьевна. – Маша? Вы целовались?!

– Женя, ты целуешься с этим аферистом… без бороды?! – закричал папа.

– Вам нельзя, Сашхен! Вы же братья! То есть сестры! – ужаснулась, путаясь, Елизавета Геннадьевна.

– Действительно, как же так, – растерялся Леонид Григорьевич, и все замолкли: обескураженные «братья-сестры» и нечаянные ревизоры-родители, потрясенные внезапно обнаруженным моральным падением детей.

Немая сцена. В индийском кино после нее, в отличие от известной гоголевской, все обнимаются – особенность жанра.

– Я вспомнила, где видела вас, Александр Леонидович, – нарушила снежную тишину мама.

– Где, Аня? – насторожился папа. – Где видела?

– В школе, – улыбнулась мама.

– Он приходил к тебе в школу?! – папа, взрыкнув, закинул голову. Шапка не удержалась на его могучей гриве, упала и провалилась в сугроб.

Елизавета Геннадьевна попятилась от мамы с папой:

– Дождался, Дмитриевский? Ее мамаша с отчимом прикатили из Караганды прописываться у нас! Бабку уже схоронили!

– Извините, пожалуйста, я вас раньше не знал, – с вежливым возмущением сказал маме Леонид Григорьевич.

– Ну и что? – ответила мама. – И я вас не знала.

– Кто это, Аня, кто это? – недоумевал папа, дико озираясь. – Кого схоронили?

Леонид Григорьевич достал шапку из сугроба и, отряхнув, напялил на папину дымящуюся голову.

– Анна, зачем вы, извините, солгали вашей дочери, что я – ее отец?

– Вы – отец моей дочери? – уставилась на Леонида Григорьевича мама. – Ничего не понимаю.

– Аня!!! – завопил папа. – Ты мне и с ним изменяла?! – и он бы бросился на отца Саньки с кулаками, если бы Елизавета Григорьевна не заслонила мужа собой.

– Мой Дмитриевский зажигал с ней еще до вас! Подумаешь, залетела ваша лахудра от него разок!

– Я – лахудра? – удивилась мама.

Елизавета Григорьевна уперла руки в боки и зашипела на нее:

– Бесстыжие твои глаза! Кинула дочку, собственную мать довела до могилы! Ну, погоди, Малахов с тобой разберется!

– Нет, это просто кошмар!

– Еще и Малахов какой-то был! – схватился за голову папа, и шапка опять свалилась.

– Малахов из «Пусть говорят», – уточнила Елизавета Геннадьевна и, размахнувшись широким жестом, показала маме кукиш. – Во ты получишь мою квартиру!

– Хулиганы! – взвизгнул папа и снова полез драться к Леониду Григорьевичу.

Наступила пора раскрывать секреты всей театральной деятельности. Елизавета Григорьевна громко охала в самых душераздирающих местах рассказа. Когда наконец ситуация прояснилась, Леонид Григорьевич вытащил из сугроба шапку папы, опять нахлобучил на его голову и сказал:

– Уф-ф.

– Ф-фу, – выдохнул папа.

Мама тихо засмеялась. Елизавета Геннадьевна шумно вдохнула воздух вместе с возгласом глубокого разочарования.

– А я-то, я… Чуть кроватку не купила! Жаль, Ленечки не будет…

– Не грусти, мамик, – весело сказал Санька и взял Женю за руку. – Будет Ленечка! Будут и Лизочка с Анечкой, и Женечка! Вот в армию схожу, и женюсь.

– На ком?! – схватился за сердце папа.

– Новый год можно встретить в узком семейном кругу, – обрадовался Леонид Григорьевич. – Без других гостей…

– Кошмар! – закричали в унисон Женя с Санькой.

…Снег слетал с неба нежный, кристально чистый, чудесный. Старый двор, подремывая, думал: завтра Новый год. Еще один год. На моей земле мир. Слава богу.

Сон второй, сказочный. Рог Тритона

В когда-то большой, а затем измельчавшей деревне, исчерпанной многими смычками с городом, обитал пожилой люд да выбракованный тем самым городом отсев последних поколений. Вечерами активная жизнь вскипала возле магазина. Вдоль улиц в тени старых берез вне сезонов дымили деды, умудренные радиотелевизионными политинформациями. Бабушкин ветхий дом, в последний раз подбеленный снаружи в олимпийском году, стоял третьим в строю таких же старых домов. Пулеметная трасса в орлиный размах косо прошивала рисунок рубцов и трещин на фасаде. По этим кардиограммам, думал Принц много позже, можно было составить анамнез недужного столетия, начиная с Гражданской войны…

Бабушку он почему-то помнил урывками. С четырех лет и трех точек зрения: сухую сгорбленную фигурку, снующую между коровами на ферме, дома – в свете звонко промытых окон и портрет на дощатой межкомнатной стене. На портрете бабушка была живее, чем въяве, и молодая, как мама. Порой странно казалась ими обеими сразу, хотя маму мальчик вообще не помнил. Два года назад – половину его жизни назад – родители погибли в автокатастрофе.

Бабушка редко разговаривала с внуком, ограничиваясь скудным набором фраз: «Иди, молока попей», «подай-ка кувшин… С водой, с водой, зачерпни из бочки», «еда поросячья остыла, пойдем покормим», «долго не играй, мой мальчик…» На его вопросы не реагировала, на просьбу о чем-нибудь поговорить как-то ответила:

– Ты в деда пошел. Того тоже хлебом не корми, поболтать дай. Сядет, бывало, за чаем и ну балакать о том, о сем. А оно надо? Слов люди насочиняли кучу, за всю жизнь не перескажешь.

Дедушку внук знал в виде деревянной пирамидки со звездой, устремленной к небу среди сотен таких же звезд. Мама с папой жили в альбоме. Мальчику нравилось разглядывать белозубую мамину улыбку, вприщур от бьющего в глаза солнца, наблюдать веселую замершую жизнь родителей у палатки. Серая фотографическая палатка стояла у подножия складчатого взгорья с краю серого моря. Она же, настоящая, лежала в сенях на антресолях – серая с прозеленью, и служила волокушей. Бабушка подбирала в скошенных лугах забытые копны, либо клоки сена, выпавшие из вывезенных стогов, и, притащив домой целый воз, радовалась даровому прикорму для поросят. Одновременно сокрушалась:

– Покосили люди хорошую траву, да бросили…

От родительских морских поездок в книжном шкафу осталось пять раковин. Мальчик любил играть ими и слушать тонко свистящий в завитушках ветер. Однажды нашел в шкафу другой альбом – старинный, обтянутый коричневой кожей. На первом групповом снимке лицо сидящего в центре человека было вымарано черной краской. Напуганный зловещим пятном и возможным обвинением в порче фотографии, внук прибежал к бабушке с криком:

– Это не я сделал! Так было!

Она невесело усмехнулась:

– Ясно, не ты.

Слово за слово, из ее всегдашней неразговорчивости закапал и вытек рассказ, сохранившийся в зыбкой детской памяти со всеми паузами и деталями.

– Война шла, отцу моему семнадцать… Бригадиром поставили на сенокосе, отправили пацанов к дальнему острову на месяц. Из еды дали полкуля прошлогодней картошки, соли отсыпали щедро – с луком-черемшой как-нибудь прокормитесь. Легко сказать… По доброму-то, не емши, разве за планом угонишься? Тут гроза началась и единственную лошадь молнией убило. Погоревали, да что делать. Бог дал, Бог взял… Кто-то предложил засолить мясо. Конской солониной и жили до возвращения. Вот едут на плотах с сеном. План выполнили, лошади нету. Где? Любая в колхозе на счету. Ответчик, конечно, бригадир – тятя мой. Твой прадед. Говорит: так, мол, и так, молния насмерть шандарахнула. Председатель не поверил. Под суд отдал его и двоих, чуть постарше. На лесоповале, куда отец угодил, люди всяко за жизнь цеплялися, а больше мерли. Он выжил. Еще повоевал на японской. Вернулся в деревню только он – друзья засуженные сгинули. У одного сестренка была, на ней женился. На маманьке, значит, моей. Фотка эта, военного времени, оставалася у ней. Мужиков, гляди, наперечет, бабы да пацанье.