В тех местах убийственные зимы. Они так промораживают землю, что все живое в ней и на ней, кусты и всякие твари, вымирает. Слышали о старике Бине? Удалось найти только его ботинки.

«Разбойничья погода, — говорила Кора. — О да!»

Разбойничья, мистер Лесли. Раз-бой-ни-чья.

Это слово произносилось шепотом. Оно было древним. Она знала это. Знала, что за словом «разбойник» стоят разорение домов, и жестокие ограбления, и угон скота в северные леса. Она слушала эти истории о старых временах и ясно представляла их себе, в тех странных блужданиях разума, когда смотрела на все широко распахнутыми глазами. «Их шляпы, — сказала она, — были яркими-яркими…» Она звала этих людей жестокосердными. Или свирепыми.

Кора рассказывала мне вместо вечерней сказки, что эти грабители возникали словно из ниоткуда в мокрую осеннюю пору, когда скот был тучным и его было выгодно красть. Безлунными ночами они выныривали из густого тумана, как привидения. Они набрасывались на фермы, сдвинув на затылок боннеты,[10] размахивая кистенями, с ревом хватая все, на что у них не было права, — кур, монеты, кожи. Они калечили всех, кто попадался под руку, и оставляли за собой пожары, так что темная ночь превращалась в огненное безумие.

Я думала о них, когда была маленькой. Я думала о том, как буду бороться, если они придут за нашим поросенком или за тремя тощими курами. Я думала, что могла бы сражаться при помощи горящей ткани, которую сначала нужно намотать на кость или камень. Я даже начала репетировать свое сопротивление — мне это нравилось больше, чем тяжело работать. Но матушка Мунди обнаружила меня поджигающей торф, как делали люди, что жили на границах. Она подозвала меня. Это была старая седая карга, у которой осталась лишь пара невыпавших зубов. Она рассказала, как была молодой, прекрасной в девичестве, но однажды ночью ее обесчестил грабитель под горящей соломенной крышей. «Город наполнился криками и рыданиями», — сказала она. Мунди лежала избитая и искалеченная, но осталась жива. «Мне повезло, — прошамкала она. — Остальных убили… Быки пропали, и лошади тоже». Старуха велела сохранить эту тайну. Мол, она не признавалась в этом ни единой живой душе за всю свою жизнь, даже мистеру Мунди, который уже давно заключен в ящике под землей. Он наступил на гвоздь, или вроде того. Это сделало его кровь дурной, и он отдал концы.

Не знаю, зачем она рассказала мне о том грабителе. Я не до конца поняла ее замысел, но ничего не забыла.

Большинство разбойников исчезли до моего рождения. Они совершали свои преступления до появления голландского короля и до охоты на ведьм. Тогда, в дни самых славных сражений или величайшего позора — называйте как хотите, на английском троне сидела рыжая королева. Разбойников ловили и изгоняли или давили, как крыс, так что осенними ночами эти северные земли могли спать спокойно.

Король Карл Второй говорил тогда о мире на границах. Но он ошибался, ведь ошибаться могут даже короли. Не было должного покоя в приграничных землях. Сыновья тех разбойников и сыновья сыновей были еще живы. Их осталось немного, но они были мстительны. И когда моя мать впервые пришла в Торнибёрнбэнк, она знала, что последние грабители еще рыщут по ночам и подкарауливают жертв на темных перекрестках, потому что ведьма в ней чуяла запах их стали, и огня, и бараньего жира. Она слышала, как их кони грызут удила в темноте.

«Мудрая Кора».

Она была такой. Рассудила, что, если деревня опасается шотландских налетчиков, никому не будет дела до «ведьмы». «Людям нужен враг, — сказала она мне. — А у них уже есть свой. Понимаешь?» Я поняла. Кто-то борется с Кэмпбеллами, кто-то с папистами, кто-то с англичанами, кто-то с женщиной, которая живет среди них. А жители Торнибёрнбэнка воевали с ночными мародерами, с «этими негодяями». С болотниками.

За неделю до того, как неизвестная дама в кроваво-красной юбке пришла в деревню, ферма была ограблена. Дюжину гусей покидали в мешок и унесли. Местные жители выбивались из сил в погоне за гоготанием белых гусей, но болотники знали такие лазейки, такие места, которых не знал никто. Гуси пропали, большая часть из них была выпотрошена и зажарена еще до того, как обокраденные оседлали коней. И у фермера не осталось другой скотины, кроме старого быка.

Так что, когда взлохмаченная Кора показалась в пелене падающего света, она услышала: «Стой! Ни с места! Назовись!»

Она заплакала. Она рассказала о своей беде, что случилась за десять миль отсюда, — о потерянных коровах, о погибшем муже.

— Могу я найти у вас приют? Во имя Господа?

Кора умела отлично болтать, а врала она еще лучше. И тот человек увидел ее красоту и ее длинные ресницы — как она смотрела из-под них.

Так она поселилась в Торнибёрнбэнке, под его дикими холодными ветрами, рядом с поющей водой.


Наш домик стоял около ручья. Заросшего тростником журчащего ручья, бегущего к Аллену, который потом впадает в Тайн, — реки соединяются с другими реками, как пальцы в ладони. Дом стоял так близко к воде, что его пол был всегда сырым, а на крыше поблескивала чешуей рыба, которая застревала там, выпрыгнув из ручья. Кора случайно нашла этот домик, утопающий в зарослях остролиста, и ей это понравилось, ведь про остролист говорят, что он удерживает свет. Так что она оставила остролист расти. Она смела с пола рыбью чешую и пошла в церковь, ведь не посетить церковь — это все равно что войти в ярко освещенный круг перед всей деревней. А она хотела темноты и покоя.

Вот какой она была вначале. Опрятной и тихой. Зарабатывала гроши, собирая тростник и камыш, которого много росло вдоль ручья. А на тростниковую солому всегда есть спрос в местах, где ветер жесток, как и враги, что совершают набеги.

Кора продавала ее в Хексеме и улыбалась мужчинам. Она была нежной, как персик, — по крайней мере, заставляла их так думать о себе. Кора надевала крестик на цепочку, чтобы одурачить их, и брала в рот Тело Христово по воскресеньям, прятала под языком час или два и при первой возможности выплевывала. Никто и не догадывался, что она, сидя на церковной скамье со склоненной головой, думала о полной луне и веревках, стягивающих лодыжки и запястья. Какой стыд, что Кора не обладала нравом ягненка! Но такой уж она уродилась — неукротимой.

Моя мать всегда оставалась странницей. В ее душе выл волк, почуяв ночной ветер, и она уходила в неизвестность. Если кто-то встречал ее, она говорила: «Я вдова, ищу местечко поукромнее, чтобы предаться своему горю». И такой ответ более-менее удовлетворял спрашивавшего. Хотя это странный способ выражения печали — задирать юбки, откидывать назад волосы.

Я не хочу много говорить об этом. И она тоже не хотела — рявкала: «Уймись! Это мое дело, не твое!» — прежде чем выбежать в ночь со сверкающими глазами. И я спрашиваю: какое такое зло она творила? В чем тут беда? У нее была красота, что заставляла мужчин отправляться к римской стене на ее поиски, и они дрались за нее в сумерках или прятались друг от друга. И кто-то все же ухитрялся найти ее. А когда небеса светлели, она вновь завязывала корсаж, пожимала плечами и с растрепанными волосами возвращалась домой под трели птиц, поющих о ней.

Я никогда не знала своего отца, мистер Лесли.

И Кора не знала. Точнее, знала, но недолго. Несколько минут.

Я понимаю, вы думаете: «Шлюха, грязная тварь, старая потаскуха». Она и сама себя так иногда называла и хохотала. Такой ее и запомнили в Хексеме — «ведьму», «шлюху». Тамошние жители считают, что поступили правильно, вздернув ее за шею. Но я так не думаю.

То, что она делала, мистер Лесли, не было плохо. Гораздо большее зло случилось за долгие годы до того, когда она была маленькой — на реке, с ее матерью, бившейся как птичка в силке.


Кора имела свое представление о любви.

«Не люби», — сказала она мне. Она брала мою руку или подбородок в ладони и говорила: «Никогда не люби. Потому что, когда любишь, тебе могут причинить очень сильную боль, обречь на мучения. Так что не люби, ты слышишь меня?» И она заставляла повторять ее слова.

Правда, грустная история? Мне это кажется очень печальным — женщина с таким прекрасным лицом боится любви. Так что не зовите ее шлюхой, пожалуйста. Только не мою мать. Она нашла утешение в пушистых кошках, в лунном свете, в тепле домашнего очага и, среди прочего, в поцелуях незнакомцев. Кому от этого было плохо? Никому.

Всем нам нужно какое-то утешение. Нужен кто-то, кто скажет: «Тише, тише…» или «Подожди, все пройдет…»


У нее рос живот. Он распухал, как наливающаяся соком ягода. Но что таилось в ее голове? В ней зрела свирепость. Она сняла крест и решительно вышла из домика, украшенного рыбой и остролистом, вышла такой, какой она была на самом деле, — не печальной вдовой, а неистовой сорвиголовой. Женщиной, которая любит Бога. «„Правосудие“ — его слово, — говорила она. — Полное изощренной лжи, решеток и веревок».

Мистер Пеппер в церкви говорил о прощении. В воскресенье он проповедовал: «Все мы созданы Господом», но люди не считаются с тем, что идет вразрез с их мнением. Они шипели: «Одна? С ребенком? И без мужа?» И они стали покупать тростник у других — у ленивой женщины, которая срезала его неправильно, так что он портился. Но эта женщина молилась и читала Библию, так что ее дурной тростник был лучше, чем хорошая солома от нечистой в темно-красной юбке. Это не имело значения. Кора знала разные способы выжить. Она предсказывала будущее в переулках и темных подворотнях Хексема. Давала травы женщинам, которые нуждались в них, — папоротник, любисток. К ней всегда обращались женщины.

То была суровая зима, с лютыми морозами. Старик Бин ушел охотиться на фазанов и как в воду канул. Кора знала, что в стужу появляются болотники. Они приходили за едой и дровами, а один шотландец с желтой бородой украл двух коров, собаку и поцелуй молочницы. Кора была рада. Все взоры вновь обратились на север, и никто не глядел на ее живот, наливавшийся, будто спелая ежевика.

О да, ей нравились болотники! Она злорадно сжимала кулаки, когда слышала, как звенят копыта их коней на морозе — цок-цок, цок-цок. Она любила безлунные ночи, когда появлялись эти люди, любила чад их факелов. А в канун Рождества, когда они мчались к Хексему с высоко поднятыми тесаками, моя мать выскочила во внутренний двор. Она ревела на два голоса. От нее шел пар, и я выпала на лед.

«Ведьма», — назвала она меня, потому что знала, что это слово будет неразлучно со мной всю жизнь.

Потом она прижала меня к груди и поцеловала. И сказала: «Но твое настоящее имя — Корраг».


Такой была я. Таким было начало моей жизни.

Я месяцами жила на лежалой рыбе и кислом молоке. Если я плакала, мать клала меня среди тростников, и я засыпала, — может, меня успокаивал шелест ветра или влажный воздух. Она называла меня привиденьицем из-за моих больших светлых глаз. Я училась ползать в весеннем ильмовом лесу. Училась ходить следующим летом около вишневого дерева. Став постарше, садилась на бревно около церкви и скакала на нем — мой мокрый деревянный конь. Прилаживала плющ вместо поводьев и укладывала на колоду седло из листьев.

Осень была щедра на грибы. Мать показывала мне их, как и травы. «Этот от болезни. Этот выводит яды. А эти… — говорила она, крутя ножкой гриба перед моими глазами, — эти на ужин! Бежим домой и приготовим их». И мы мчались, а наши волосы развевались на ветру.

Но все-таки зимы были лучше всего.

А они в Торнибёрнбэнке были свирепыми. Утка вмерзла в лед на ручье — она крякала, пока не пришла лиса и не оставила во льду только ее перепончатые лапы. Мы с Корой любили грызть сосульки. По мельничной запруде можно было ходить пешком, а однажды дерево рухнуло под весом снега и придавило корову — людям пришлось выкапывать ее лопатами и руками. Всю ночь они трудились, а корова мычала так сердито, что никто не слышал, как болотники выводили лошадей из кузницы. Еще как-то раз зимой появился деревянный ящик, его не закопали под тисом, потому что земля была слишком мерзлой, твердой как железо. Ящик разломали собаки и вороны, они чуют мясо. Бедная вдова Финтон! Но она была уже мертва и ничего не почувствовала. Все живое должно есть.

Я видела потом воронов на площади Хексема.

Это было в тот день, когда болотников повесили за шею.

Их было пятеро. Мне было около двенадцати лет, когда Кора подошла ко мне с горящими глазами и сказала: «Это плохо. Очень плохо…» Она имела в виду, плохо для нас — но не настолько плохо, чтобы мы не отправились туда. Она завязала мой плащ, и мы побрели в город по снегу. Что за шум там стоял! На площади собралось больше народу, чем когда приезжает судья или открывается рождественский базар. Люди судачили и глумились. Я вскарабкалась на бочку, чтобы разглядеть то, на что все смотрели, то, что называется эшафотом. Пять веревок с аккуратными петлями. Я оцепенела от холода, какого не ощущала в самую лютую метель. А ворон смеялся над людьми, которые со связанными за спиной руками стояли каждый рядом со своей веревкой. Я подумала: «Это болотники?» Обычные люди со шрамами и грустными глазами. Там был тот самый, с желтой бородой. Он видел воронов, как и я, — они устроились на виселице, словно на насесте, и чистили перья. Мне было так жаль его. Я даже как будто слышала его бешено колотящееся сердце, частое дыхание. Толпа разразилась радостными криками, когда на шею болотников накинули веревку. Бах! — открылся люк, бах! — открылся следующий, бах! Бах! — и вот уже остался лишь один рыдающий болотник. «Простите мои грехи!» — молил он о милосердии, сотрясаясь от рыданий. Возможно, люк был закрыт на задвижку или смерзся от холода. Я не знаю почему, но он не открылся, и того, кто остался в живых, оттащили к люку, под которым уже висел болотник. Сняли мертвого и подвесили живого, вновь использовав ту же веревку.