Военным».

Кончилось лето, и в московском воздухе уже пробивались сладковатые и прохладные запахи осени — запах палых листьев и застоялых прудов. Все было как обычно — и совершенно иначе в то же время.

Так же как и год назад, деревья роняли золоченую листву, но теперь орудия и зарядные ящики стояли вдоль московских бульваров серыми шеренгами, дожидаясь отправки на фронт. Отовсюду слышатся военные марши, и колонны новобранцев в серых шинелях неумело, но старательно маршируют по улицам…

Саша медленно шел по Тверской, не глядя но сторонам. Совсем недавно нарядная и оживленная улица как-то сразу притихла, словно чувствуя неуместность и нелепость модных витрин, кофеен с пирожными и ресторанов в эту военную осень.

Со стороны Страстной площади долетала музыка походного марша и гремело заглушенное протяжное «ура!». Там выстроились перед отправкой на фронт запасные батальоны. Женщины махали платочками и бросали цветы, а у солдат выражение лиц было на удивление одинаковое — сосредоточенное, отрешенное, словно не принадлежат они уже этому миру.

Вот какая-то барышня в серой шляпке побежала вслед уходящим, повисла на руке высокого поручика, что-то быстро и жарко зашептала на ухо… Он остановился лишь на мгновение, неловко поцеловал ее в висок — и тут же отстранил, снова слился с толпой серых шинелей и вместе с ними зашагал дальше.

Пожилая, просто одетая женщина в платке долго и жадно всматривалась в лица проходящих солдат.

— Сыночек мой… Ванечка… — бормотала она, и слезы текли по морщинистым щекам. — Как же это, Господи…

В лице ее, в широко открытых, будто выцветших глазах застыло такое отчаяние, что было больно смотреть. Саша хотел было уйти поскорее, но, когда проходил мимо нее, женщина смерила его таким взглядом, что лучше бы ему сквозь землю провалиться.

— Ишь, гуляет… Студент! Ему-то на войну не идти, — прошипела она.

Это было грубо и совершенно несправедливо, но Саша почувствовал, как его лицо до самых корней волос заливает жгучая краска стыда, словно эти люди за него идут сражаться и умирать, а он, как трус, прячется за их спинами. Он поднял воротник своей студенческой тужурки и, ссутулившись, быстро зашагал прочь.

А вслед ему звучал военный марш.

«Мысли мои тогда представляли собой сущий хаос. Что делать дальше? Вернуться в университет? Как ни в чем не бываю ходить на лекции, словно ничего не произошло и войны нет? Невозможно. Я понимал, что чувство жгучего стыда, поселившееся в душе, скоро замучит, изгрызет, уничтожит меня…

Оставалось только одно — в час тяжкого испытания для моей страны делать то, что должно, и не оглядываться назад. На следующий день ранним утром, не сказав никому ни слова, я отправился на призывной пункт».

Максим вздохнул. На войне он, конечно, не был, но в армии послужить пришлось. Доброй волей не пошел бы, конечно… В памяти его все два года службы остались как некое странное действо — иногда уродливое, иногда комичное, но всегда совершенно нелепое и необъяснимое с точки зрения нормальной человеческой логики.

Казалось ужасно несправедливым, что каждый гражданин, достигший восемнадцати лет и не успевший нажить к этому возрасту букета достойных хронических заболеваний, обречен на два года лишения свободы — ни за что, просто так, за сам факт своего существования. Ведут его, словно пойманного зверя на веревке, а он упирается, и плачет, и норовит сбежать при первой же возможности, а если не удастся — смиряется со своей долей и живет, считая дни до приказа.

А уж как службу несет при этом — лучше не спрашивать. «День да ночь — сутки прочь», и хорошо еще, если себя или других не покалечит по глупости, неумению или из-за той жестокой скуки, которая развивается, когда людей насильно сталкивают в тесном замкнутом пространстве. Такая скученная, подневольная жизнь, не важно даже, где именно — в армии, в больнице, в тюрьме — почему-то никогда не делает человека лучше, а, напротив, вытаскивает самые темные, низменные инстинкты, о которых он и предположить не мог.

Максим почувствовал легкий укол непрошеной зависти к деду. Кажется, студент Саша Сабуров не видел ничего особенно героического в том, чтобы оставить все, что было дорого и привычно, — семью, университет, даже любимую девушку — и пойти на фронт. На смерть, быть может. И это при том, что в Первую мировую у студентов действительно была отсрочка от призыва. Мог бы спокойно оставаться дома, но…

В час тяжкого испытания для моей страны… Эта фраза упорно вертелась у него в мозгу. Дедушка, оказывается, был не только романтиком, но и патриотом — причем в настоящем, истинном значении этого слова. Пожалуй, теперь его в приличном обществе и произнести поостережешься… Про патриотизм кричат только мордастые политики в телевизоре и бритоголовые подростки на улице. И те и другие у нормального человека теплых чувств не вызывают.

А может, и в самом деле правильно, когда человек не мучается проклятыми вопросами, не рефлексирует постоянно, упиваясь невротической псевдосвободой, а просто верит? И жизнь готов отдать за то, что ему по-настоящему дорого и близко? Наверное, и Россия в те годы была отнюдь не райскими кущами, но ведь действительно был патриотический подъем в первые же дни той войны, которую потом в советских учебниках истории назовут «империалистической»! Сразу после подписания манифеста о ее объявлении тысячи людей в Петербурге вышли на площадь перед Зимним дворцом с флагами, портретами царя и надписями «Да здравствуют армия и флот!». И не один Саша Сабуров отправился на фронт добровольцем — сотни его сверстников осаждали воинские присутствия.

Так же как и потом, в сорок первом… Видно, есть в самой глубинной, потаенной части человеческой натуры что-то такое, что заставляет защищать землю, где родился. И не важно, как она называется — республика или империя, кто управляет ею и какой в ней политический строй…

Власть меняется, а страна — остается.

«Все формальности решились на удивление быстро, и через несколько дней я уже получил назначение в Навагинский пехотный полк. Почти все время я проводил в казармах, ездил с солдатами на стрельбище, чистил и разбирал оружие… Жизнь военного человека была для меня внове, но я скоро освоился с этой премудростью, и даже — что там скрывать! — немного гордился собой.

Чем меньше времени оставалось до отправки на фронт, тем острее чувствовал я, что прежняя, домашняя жизнь кончена бесповоротно. Глядя в зеркало, я видел нового, почти незнакомого мне человека. Не знаю, что было тому причиной… То ли военная форма так сильно изменила не только наружность, но и внутреннее содержание, то ли род занятий накладывает сильнейший отпечаток, то ли просто очередной семилетний люстр моей жизни подходил к концу и наступило время прощания с отрочеством, так трагически совпавшее с войной.

Но в те дни война еще казалась мне интересным и захватывающим приключением. Совсем немного оставалось до того момента, когда мне предстояло отбыть в действующую армию, и я торопил время, казалось — поскорее бы!

Но и те, последние дни, что я провел дома, стали нелегким испытанием…»

Конец августа выдался жаркий. Лето словно опомнилось и решило вернуться ненадолго, порадовать людей последним предосенним теплом.

Поздним вечером Саша возвращался домой — весь в пыли, загорелый и голодный как волк. Целый день сегодня он провел на полигоне в Граворнове. Его взвод отстрелялся на отлично, поразив почти все мишени, и Саша чувствовал себя победителем. Теперь он настоящий офицер! Даже поручик Вишневский, что поначалу глядел на него пренебрежительно, цедил слова через губу и презрительно называл «фендриком», сегодня, посмотрев в бинокль на пулевые пробоины, удивленно покачал головой и сказал:

— Недурственно, прапорщик… Из вас может выйти толк!

Подходя к дому, он немного замедлил шаг. Всякий раз, возвращаясь сюда, он испытывал какую-то неловкость, как будто пытался втиснуться в старые детские штанишки, из которых давным-давно вырос. Почему-то в последние дни ему казалось, что комнаты стали меньше, потолки ниже и старый уютный особнячок, где он провел всю свою жизнь, как-то разом ссутулился и обветшал.

В передней он повесил на старомодную рогатую вешалку свою новенькую шашку с золоченым эфесом. Странно и непривычно выглядела здесь эта вещь — как инородное тело, занесенное из чуждого мира. Мама, увидев ее впервые, почему-то закрыла лицо руками и заплакала.

Она вообще часто плакала в последние дни. Любое, самое незначительное событие могло вывести ее из равновесия — сводки о боях в газете, звуки военных маршей, доносящиеся с улицы, солдат, что давеча зашел во двор и попросил напиться…

Вот и сейчас она вышла ему навстречу с красными глазами, и он почувствовал запах валерьянки и эфирно-ландышевых капель. Видно было, что маменька изо всех сил старается держаться, она даже улыбалась, но уж очень неестественной и жалкой выглядела эта улыбка.

— Саша, ну что ж так долго! Мы тебя ждали, не ужинали. Глаша! Глаша! — крикнула она горничной. — Да идите же, наконец, когда вас зовут. Собирайте на стол, да побыстрее. А ты иди, умойся с дороги.

Вот так же маменька говорила еще несколько лет назад, когда он играл в лапту и прятки во дворе. Видно, никак не привыкнет, что сын ее стал взрослым! Саша нахмурился, но ничего не сказал и покорно отправился мыться.

Через несколько минут он уже сидел в столовой. Белая скатерть, приборы, тарелки с голубым ободком — все здесь было привычно и памятно до мельчайших деталей. Электрическая лампочка светила вполнакала, но в остальном — как будто и войны нет…

Новым и непривычным было только одно — ужинали в полном молчании. Раньше такого никогда не было.

Саша расправлялся с большим куском холодной говядины, усиленно работая ножом и вилкой. Мясо было жестковато, но сейчас оно казалось ему удивительно вкусным. Отрезая кусок, он нажал слишком сильно, нож противно скрежетнул по тарелке, и в напряженной тишине, царящей за столом, этот звук показался особенно резким и неприятным. Саша даже сконфузился немного. Разумеется, в приличном обществе такое поведение недопустимо, но, впрочем, сейчас не до условностей.

Маменька посмотрела на него виновато и сказала:

— Мясо жесткое, да? Все продукты вздорожали чуть ли не вдвое. И не найдешь ничего…

Саша кивал с набитым ртом и чувствовал, как уши пылают от стыда. Бог с ним, с мясом, сойдет и такое, лишь бы маменька не смотрела таким печальным взглядом! Теперь война, и понятно, что с продуктами будет только хуже.

И тут он вспомнил, что сегодня получил жалованье в полковой канцелярии. Маленький, плешивый капитан интендантской службы, более похожий на чиновника, чем на офицера, долго что-то сверял в бумагах, считал какие-то «прогонные» и «суточные»… Саша ждал, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, потому что давно было пора ехать на полигон, зато в руках у него оказалась значительная сумма денег. Пожалуй, впервые в жизни — не считая, конечно, того дня, когда он нашел клад в Чуриловском овраге.

А вот теперь и деньги пригодятся! Саша торопливо полез в карман и вытащил ассигнации.

— Чуть не забыл! Вот, возьмите… На хозяйство.

Он протянул деньги матери. Она не взяла, и Саша небрежно бросил их на стол. Купюры легли веером, словно игральные карты. Ему казалось, что в этом жесте есть что-то красивое, по-настоящему мужское, но вышло нелепо и даже грубо. Тоже мне купец Иголкин нашелся… Уже в следующий миг Саша устыдился своего поступка, но было уже поздно.

— Что это такое? — спросила мать дрожащим голосом. — Что это?

— Армейское жалованье, — терпеливо объяснил Саша, — я ведь теперь прапорщик, офицер… Могу помочь семье. А там, на фронте, деньги мне все равно ни к чему!

Но маменька, казалось, не слышала его. Она смотрела на ассигнации непонимающим взглядом, словно впервые видела, и глаза у нее были совершенно растерянные, словно эти деньги были свидетельством того, что все это действительно происходит, и не сегодня завтра сын окажется на передовой, там, где убивают…

— Саша, Сашенька, ну почему же так… Зачем… — бессвязно повторяла она. Из широко открытых глаз текли по щекам слезы, но она не вытирала их, словно вовсе не замечая.

Отец встал, с грохотом отодвинув стул, и отложил крахмальную салфетку. Он подошел к маменьке и бережно обнял ее за плечи.

— Не надо, Соня. Время сейчас такое. Мы должны гордиться сыном! Не плачь, пожалуйста.

Он говорил размеренным тоном, пытаясь успокоить, но голос его предательски дрожал. И в эту минуту оба они казались такими беззащитными, слабыми, сразу постаревшими, что сердце сжала печаль. Даже на лицах младших сестер появилось новое, взрослое выражение — как всегда, одинаковое у обеих.