— За поцелуй? За пинок ты научишься держать свой дурацкий рот на замке, не то я расскажу ему, что мясо, которое ты вчера принес, было трефное.

— Он это и так уже знает. Понюхал да и выбросил собакам, а меня ударил, — проговорил с подчеркнутым испанским акцентом слуга и пожал плечами. — Что за нос!

Рассердившись по-настоящему, Джессика угрожающе сжала кулаки, и Гоббо в шутливом испуге поднял руки. Она невольно улыбнулась, но сказала жестко:

— Не смейся над моим отцом, сиррах! Он твой хозяин. Тебе он платит хорошо, хотя ты и половины той работы не делаешь, которую делал наш предыдущий слуга. Так что почитай его!

— А ты не почитаешь. — Гоббо исчез из дверного проема.

Кипя от злости, Джессика подобрала волосы под кружевную косынку и надела сверху ненавистный желтый головной убор с красной каймой. Сегодня она выйдет из дому, хотя бы всего лишь на еврейский рынок. А потом, пусть отец и запретил ей это, выскользнет за ворота и сходит на площадь Сан-Марко…

С недовольной гримасой она закуталась в оливково-зеленую накидку и просунула руки в разрезы. На левом рукаве над прорезью для руки был нашит красный знак. Он был размером с дукат и имел форму сердца — Совет Венеции постановил, что его должны носить все евреи.

Закрывая за собой дверь отцовского дома, она услышала вдалеке колокол Сан-Марко, сигнал, который оповещал городскую стражу, что пора открывать ворота между еврейским кварталом и Фондамента делла Пескария. Страже платили за это евреи. Джессика гадала, для чего ее отец так рано вышел из дома, чтобы отправиться на мост Риальто, где он вел свои дела. При всем его богатстве он не мог выйти в город, пока не открылись ворота гетто. Может быть, он пошел в синагогу на дневную молитву минху, чтобы помолиться со своим другом-мистиком раввином Амосом Маденой? А возможно, он встречается с каким-нибудь еврейским партнером в центре самого гетто, чтобы заключить тайную сделку, касающуюся шелка, или гвоздики, или серебра. Многое из того, чем занимался ее отец, его повседневные дела, оставалось для нее загадкой. Ее не волновало, где он, лишь бы ее свободный полет не омрачил его жесткий ястребиный взгляд.

«К черту еврейский рынок!» — решила Джессика. Сегодня она не будет пробовать овощи и рыбу на свежесть, не будет наблюдать за мясником, проверяя, отрубил ли он говядину в соответствии с правилами кашрута. Не поднимая глаз, чтобы не встретиться взглядом с друзьями отца, девушка решительно слилась с пешеходами в красных шляпах и желтых тюрбанах, движущихся к воротам на окраине гетто.

Вместе с толпой Джессика прошла по деревянному подъемному мосту, перекинутому через узкий серо-зеленый канал, отделяющий еврейский остров от города. В самой Венеции она остановилась в тени трех покосившихся зданий, находившихся в различном состоянии медленного разрушения, стянула свою зеленую накидку и желтую шляпу, скатала их в тугой узел и сунула под мышку. Потом, как выпущенный на свободу сокол, полетела прямо в, сердце города, не боясь холода, морща нос от запаха отбросов, плавающих в каналах.

До площади Сан-Марко путь был неблизкий, но, несмотря на декабрьский холод, Джессика вспотела, пока остановилась у просторной площади, в тени высокой башни Кампанилы. Она пригладила волосы и медленно вышла на площадь. Было рано, и разодетые в шелка галантные кавалеры еще не прогуливались по площади. Не замедляя шага, Джессика поднялась по ступеням большой церкви Сан-Марко и прошла через притвор в длинное темное чрево базилики, к часовне мадонны Деи Масколи. Здесь она восторженно уставилась на огромную картину в раме, в центре которой Мария восседала между двумя апостолами, держа на коленях младенца Христа. Над плечом Марии парил маленький, толстенький, улыбающийся ангелочек.

— Ты была моим ангелом, который меня сохранил, — снова и снова повторял отец, когда ребенком она просила рассказать историю о том, как они пришли из Толедо в Барселону, потом приплыли на гнилом суденышке в Италию. — Я нес тебя в узле на спине, и ты пищала. Ты питалась козьим молоком и смеялась над коровами и их колокольчиками и над рыбами, выпрыгивающими из моря на юге Франции. А когда мы на лодке приплыли в Венецию, ты показывала на башни и башенки и на огромных золотых львов и говорила: «Да! Да!»

Она презрительно улыбнулась, вспомнив, как он рассказывал свою историю. Как могли этот смеющийся ребенок и добрый отец превратиться в ту пару, какой они теперь стали? Когда-то она проводила часы на отцовских коленях, находя радость в древних пергаментах и изогнутых древнееврейских буквах, которым он ее обучал, смеясь тому, как строчки шли справа налево, не по христианскому обычаю, запоминая законы и предания древних израильтян. Об их странствованиях из рабства в Египте через пески пустыни в Ханаан! Об отважной Деборе и царице Эсфири, которая спасла свой народ! Но когда Джессика подросла, заключенная в жилища, поднимающиеся все выше и выше с каждым годом, она не увидела в гетто никаких таких цветистых историй, какие описывались в Торе и книгах пророков и в которых она могла бы играть какую-нибудь роль. Ее цвета — желтый тюрбан и красный значок — означали ее ограниченное место в городе. Реальная жизнь находилась за еврейскими воротами, там, где прогуливались венецианские дамы в тяжелых драгоценностях и великолепных жабо, сделанных искусными портными города. Еврейским девушкам жабо носить не разрешалось, и, когда она попросила об этом отца, настроение ее не улучшилось от его сухих слов:

— Я слышал, что они царапаются.

Однажды, когда ей исполнилось пятнадцать, после ее долгих просьб, отец взял ее с собой за еврейские ворота на Фондако деи Тедески, здание вблизи моста Риальто, где евреи и знатные люди совершали сделки. Отец думал, что она будет сидеть тихо, наблюдая и слушая, как он работает, высчитывая процент от ссуд и сравнивая свои цифры с подсчетами должников. Но она широко открытыми глазами смотрела на стройные ноги и подстриженные бороды купцов, прогуливающихся, смеющихся и беседующих. Он заметил направление ее взгляда и, против обыкновения, быстро завершив дела, за руку потащил ее, возмущенно кричавшую, домой.

Дома отец заставил ее подняться вверх по лестнице, приговаривая:

— Что за нечестивый спектакль ты устраиваешь! — Он втолкнул ее в комнату и, оглядывая ее лицо и тело, когда она, всхлипывая, лежала на ковре, резко сказал: — Ты — вылитая мать. Но тебе недостает ее сердца. Ты похожа на ее мать, которая отдалась разряженному в шелка павиану.

Потом он закрыл дверь и запер ее снаружи. Поздно ночью, ничего не говоря, он открыл дверь, чтобы она могла спуститься вниз к ужину. Но гнев ее был так велик, что она не вышла, пока на следующее утро он не отправился на Фондако деи Тедески.

Потом она сидела в кухне, задумывая свою месть.

В последующие годы разлад между нею и отцом все усиливался. Теперь он редко брал дочь с собой помогать ему в его повседневных делах, а если и брал, то она это ненавидела. Ей было отвратительно сидеть среди свободных, изысканных людей, отмеченной этим красным сердцем, знаком ее позора, и желтым тюрбаном, скрывающим ее густые длинные волосы. Когда отца не было, Джессика украдкой выходила из дома, тайно снимала свой еврейский наряд и отправлялась в свое излюбленное место, Мерчерию, где христиане покупали разные товары, разглядывали в лавках ювелирные изделия и красивые платья. Часто она ходила с сопровождающим — христианином, потому что нашла отраду в дружбе с неевреями — слугами в своем доме, как мужчинами, так и с женщинами богатых домов гетто — а таких там было немало — многие христиане искали работу. Отец нанимал их, так как они могли работать в Шаббат и в святые праздники, что запрещалось евреям святым Законом. Но дружба дочери с прислугой сердила отца: дочь не хотела общаться с молодыми женщинами своего уровня, но его компаньоны Риальто не раз видели Джессику в обществе слуги нееврея — смеющуюся, рассматривающую запретные для нее товары на Мерчерии. Он всегда увольнял слуг, как только узнавал, что дочь подружилась с кем-нибудь из них.

Шесть месяцев назад Шейлок выставил за дверь молодую женщину, с которой Джессика очень сблизилась. Джессика безучастно стояла на верхней площадке, когда он ругал девушку на ладино, обзывал ее проституткой за то, что она спала с христианином в своей каморке за кухней, этой христианской свиньей, богатым дураком, дарившим ей прозрачные шарфики и браслеты за ее тело — подарки, которыми она делилась с Джессикой, хотя он запретил дочери носить такие вещи! И какими еще вещами делилась она с его дочерью? Какой мудростью шлюхи, непригодной для праведных ушей?

Джессика ничего не знала об этих обвинениях в распущенности, пока не услышала, как ими осыпают служанку, которая скатилась по лестнице на улицу, потом вскочила на ноги перед глазеющими соседями и помахала рукой отцу Джессики, показав ему фигу, фигу Испании. Отец захлопнул дверь и увидел в коридоре Джессику, карие глаза которой пылали ненавистью. Он замахнулся, как бы собираясь ударить ее, но потом опустил руку и спокойно сказал:

— Иди в свою комнату.

Теперь он редко рассказывал о Толедо и об их долгом путешествии на восток во времена ее детства. А когда заговаривал об этом, то были замечания об испанском прошлом, колючие комментарии о позоре, которым она стала бы для своей матери, будь та жива, и как Джессика напоминает свою бабушку, сменившую свое имя Сара на Серафину и вышедшую замуж за никчемного пьяницу, сына такого-то. В своей комнате Джессика плакала от безысходности, сгорая от желания поговорить с каждой из этих женщин и удивляясь, как ей может так отчаянно недоставать матери и бабушки, которых она никогда не видела.

Она знала, что ее мать крестили в христианство, но она вышла замуж за еврея. Но что бы ни руководило ее матерью, это не было вынужденное заключение в гетто, этой тюрьме из диетических законов, женских обязанностей и ограничений в одежде. И что бы ее бабушка Сара, — нет, Серафина — ни хотела обрести в доме богатого идальго, это было наверняка нечто большее, чем простое легкомыслие, жажда праздной и легкой жизни. Возможно, ей хотелось настоящей близости с людьми, ее соотечественниками, среди которых она жила. А может, она желала, чтобы люди в ее городе не смотрели на нее косо и не шептали «еврейка», когда она проходила мимо.

Или чтобы красиво одетый парень из семьи, уважаемой в высших кругах общества, был недоступен для нее только из-за формы его «мужского достоинства»? Хотя, возможно, в Испании, размышляла она, у христиан и иудеев «мужское достоинство» одной формы. Евреи не рискнут там совершать обрезание; там все мужчины, похоже, такие, как, должно быть, Лоренцо…

Во тьме церкви Джессика вспыхнула и перекрестилась. «Не думай о “мужском достоинстве” Лоренцо перед образом Пресвятой Девы», — сказала она себе и прикрыла рот рукой, пряча улыбку.

В церкви было много людей, преклонявших колена перед образами святых, бормотавших молитвы приглушенными голосами. Отвернувшись от картины, Джессика прошла мимо рабочих, ремонтирующих колонны, и мимо священника, зажигающего свечи на алтаре. Она остановилась у другой часовни в дальнем конце левого крыла трансепта. Здесь в алькове стояла статуя Марии, соединившей ладони у груди и в молитве указывающей в небеса. Она была в синем одеянии, усеянном золотыми звездами, с нежным, полным необыкновенной любви лицом.

Джессика преклонила колена на твердом каменном полу, подложив под колени, как подушку, узелок с накидкой и еврейской шляпой.

— Пресвятая Дева, — тихо молилась она, — исцели меня! Научи меня, как стать свободной.

Некоторое время она стояла перед статуей на коленях, сложив ладони и глядя на Мадонну, а когда поднялась, то почувствовала себя спокойнее. Она направила свои стопы мимо рядов фигур святых, стоявших по сторонам трансепта и ведущих назад, в середину церкви.

Однажды она задержалась перед раскрашенной статуей Магдалины, к волнистым волосам которой какой-то проситель прикрепил настоящий серебряный гребень. Она улыбнулась статуе, и та улыбнулась ей в ответ своей деревянной улыбкой.

— Сестра! — шепнула Джессика. — Подруга.

За статуей мигнула свеча. Казалось, Магдалина подмигнула ей своим синим нарисованным глазом.

Глава 11

Выйдя из церкви, Джессика поплотнее свернула свою накидку и головной убор и снова сунула их под мышку. Расправила кружевную вуаль, небрежно приколотую сзади к волосам, и вышла из тени на церковное крыльцо.

Она брела по улицам, направляясь к Большому каналу, незаметно поглядывая на хорошо одетых христиан — мужчин и женщин, большинство которых шли парами или группами из трех или больше человек, поглощенные звонкой, похожей на звон колокольчика болтовней. У мужчин и женщин сверкали на пальцах и свисали с мочек ушей драгоценные камни, лисьи меха были наброшены на шелковые мантии, и поверх всего очаровательные белые жабо. Она отворачивала лицо, избегая взглядов немногих евреев в красных шляпах. Джессика чувствовала себя одинокой и немного пожалела, что не попросила слугу Ланселота пойти с ней. Но она не доверяла ему так, как доверяла девушке, которая была его предшественницей. И ей не нравилось быть у него постоянно в долгу, платя ему дукатами за молчание, терпя его насмешливые притязания на большее чем монеты — на ласку или поцелуй. Она опасалась, что дай ему повод, и эти просьбы могут превратиться в требования, и он попытается их осуществить.