Вместо лица был виден лишь треугольник из кончика носа и рта, все остальное было погребено под белыми руками. Через какое-то время она откидывала одеяло, и я забиралась к ней в теплую, солоноватую постель.


Раз в неделю она встречала меня после школы. Издали завидев ее у железных ворот, я со всех ног неслась к ней по школьному двору. Она брала меня за руку, и мы вместе отправлялись в город. В примерочных, пахнувших потом и пластмассой, некоторые вещи она запихивала в большую сумку, другие возвращала на полку. Заплатив в кассе за пару носков или за одну футболку, она принималась гладить меня по голове, как гладят новорожденных котят, и продавщицы, провожавшие нас взглядами, в умилении хлопали в ладоши. В такие дни всегда были горы шоколадных пирожных, а мамино лицо казалось довольным и мягким. В ресторане я потягивала через соломинку фруктовый сироп, а мама снова и снова опускала руку в карман, за дозой; ее рот был слегка приоткрыт, в расширившихся зрачках застыла невыносимая мука, и я знала – она была счастлива. Дома она срезала с одежды ценники, бережно развешивала ее на роликовой вешалке и медленно катила ее в комнату, гордо подняв голову, с видом королевы, шествующей перед своими подданными.

После уроков я часами ждала ее у железных ворот школы. Но она больше не приходила. Я спросила папу, не случилось ли с ней что-нибудь, но он только молча покачал головой.

Спустя пару недель она пришла снова, поцеловала меня в голову и посадила в машину. На сей раз мы не поехали в город, и я была рада. Она поставила машину у лесной дороги. Я принялась перепрыгивать через углубления, оставленные гусеницами трактора в потрескавшейся от жары земле. Мамино светлое платье облаком охватывало ее, и мне казалось, что сейчас она скажет что-то очень важное. Но она молчала, все время молчала. Следы от трактора уже почти исчезли, и мы подошли к лугу. Мама легла, я опустилась возле нее на высохшую землю, чувствуя рядом с собой ее гладкую шею с пульсирующей жилкой. Она сказала, что встретила мужчину, Алоиса, что она его любит, как раньше любила моего отца, что она уезжает с ним, навсегда. Везде, куда ни кинь взгляд, были эти желтые и красные цветы, источавшие запах, который усыплял и дурманил. Я повернулась на бок; прижав ухо к земле, я услышала гудение и шебуршание, будто там, глубоко под землей, кто-то шевелился, пока я рассматривала ее далекие, что-то произносившие губы и глаза, смотревшие в синее небо, которое проплывало над нами, такое близкое, что до него можно было дотянуться рукой.

II

В полуденное время на чисто вылизанных жарой улочках изредка встречаются только изможденные кошки, с шипением дерущиеся за брошенные отходы. Между домов ветер разносит запах подогретой солнцем мочи, смешанный с запахами дезинфекции и томатного соуса, которыми тянет из открытых кухонных окон. На столы с дребезгом швыряют тарелки, из парадной слышится детский голос.

За зданием банка есть парк. Там на скамейках сидят мамаши с термосами и бутербродами и присматривают за играющими в песочнице детьми. Сегодня парк пуст, и я, как всегда, иду к музыкальному павильону, в котором, наверное, никогда не звучит музыка, даже по воскресеньям, – ведь окна павильона наглухо заколочены досками. Я присаживаюсь на скамейку и жду, когда придет время встречать Люси.

Каждое утро мы ездим на автобусе в город, я провожаю ее к доктору Альберти, потом прихожу сюда и жду, когда истекут эти пятьдесят минут. Столько времени длится прием у терапевта; «Маловато», – пожаловалась однажды Люси, ведь она «расходится только под конец». Я все время пыталась представить себе, о чем же она говорит, когда разойдется, но мысленно вижу только, как она сидит в кресле, руки свисают с подлокотников, глаза смотрят в стену, губы сжаты. Не с вызовом или неприятием, а вполне естественно закрыты, как створки морской раковины. Губы немой. Или она ему все рассказывает, а мне ничего? Все рассказывает этому доктору Альберти, такому, должно быть, маленькому, толстому человеку с порослью темных волос на руках, выгравировавшему имя и титул на медной дощечке и называющему себя «целителем душ». Я рассмеялась, когда Люси в первый раз произнесла эти два слова, и спросила у нее, можно ли вообще исцелить душу, как, например, сломанную ногу.


По площади проносится стайка скейтбордистов, их футболки полощутся вокруг ног, когда они резко сворачивают за угол павильона; две девочки со школьными ранцами из желтого нейлона садятся рядом со мной на скамейку, вытаскивают компьютерную игру и начинают играть на спор. Из коробочки слышится треск и шипение, и та девочка, что держит в руках коробочку, покусывает нижнюю губу, другая в это время смотрит на маленький прямоугольный экран и возбужденно кричит: «Ну стреляй же, стреляй!»

Дорога в приемную доктора Альберти через Старый город приводит к церкви, вот уже несколько лет закрытой, потому что, как выразилась Люси, она нуждается в ремонте. Ко входу ведет массивная лестница; стянутая железным, поблескивающим на солнце каркасом, церковь напоминает мумию. На ступеньках лестницы сидит молодежь – ест, спит или безучастно смотрит вниз на площадь. Пройдя мимо дорогих магазинов и банка, я дохожу до эскалатора, который везет меня вниз, в Подземный город. Он разделяет верхний город на две части и служит пешеходным переходом. Недавно здесь откопали древние скелеты, и с тех пор Подземный город стал развлечением для туристов. Я быстро иду по тускло освещенной узкой улочке. Здесь внизу пахнет мерзлым камнем и всегда сыро, даже в самый разгар лета. В полу под стеклом выставлен один из найденных скелетов; череп, кости таза и осколки голени тщательно прилажены друг к другу. Предположительно, восьмилетний мальчик, сообщает табличка. Перед ограждением шепчутся туристы. В темных нишах тусуются наркоманы. Они зажигают свечи, чтобы легче найти вены. Изредка в мерцающем свете можно разглядеть их истощенные лица или же увидеть каменные стены, утыканные огарками свечей, не замеченными бригадами уборщиков, которые ежевечерне совершают обход Подземного города. В Подземном городе раздается непрекращающийся стук: здесь все еще роют.


С другой стороны улочки эскалатор снова выносит меня на поверхность земли. Яркий свет и жара бьют по мне, да так, что в какой-то момент мне хочется вернуться назад, вниз. Первое, что я вижу, поднявшись наверх, – это конная статуя. Чуждой и нереальной кажется она рядом с забитой машинами дорогой. За статуей к синеве неба тянутся трубы и башни новостроек. Перед памятником сидит девушка и играет на виолончели. Звуки виолончели слышны только тогда, когда загорается красный свет и машины останавливаются. На девушке синие велосипедки и черные сапоги на шнуровке. Светлые крашеные волосы небрежно заколоты кверху. Очки с огромными оранжевыми стеклами закрывают половину лица. Я вспоминаю, что видела ее на этом месте и в прошлый раз, и в позапрошлый, и вообще всякий раз, когда проходила здесь. Такое впечатление, что ей больше нечем заняться. Ее образ не выходит у меня из головы до тех пор, пока я не подхожу к приемной Альберти. Нервно хожу перед домом туда-сюда. У меня всегда такое чувство, будто я уже давно не видела Люси, потому что, как ни пытаюсь, не могу вспомнить ее лицо. Когда она появляется в дверях, мы скованно здороваемся и молча идем рядом по улице к ресторану.

В большом, почти всегда пустом зале с зеркалами на стенах сидит пожилая пара с собакой, примостившейся под столом, и трое мужчин, которые, прервав беседу, бросают на нас быстрый взгляд и продолжают разговор, только когда мы садимся за столик. Длинные волосы Люси зачесаны назад и собраны в узел. Она закуривает и выдыхает дым в сторону.

– Сегодня был последний раз. Не пойду больше туда. Хватит.

– Ты чувствуешь себя лучше?

– Да, черт возьми, лучше. И не надо меня жалеть. К тому же твоя жалость мне никогда и не требовалась, – говорит она раздраженно.

– Я тебя не жалею. Но в последнее время все было как-то… просто не хочу, чтобы ты с собой что-нибудь сделала.

К столику подходит официантка и приносит два меню.

Свое Люси откладывает в сторону и наклоняется ко мне.

– Ты боялась, что я покончу с собой?

Я киваю, Люси откидывает назад голову и начинает хохотать. Один из трех мужчин за соседним столиком поднимает глаза и смотрит, как она смеется. Люси снова наклоняется над столиком.

– Моя дорогая Йо, – говорит она, – три месяца назад я невольно оказалась близко, очень близко к смерти. И ты думаешь, что после такого я захочу умереть? Да у тебя просто безумные идеи, моя дорогая.

Затем она берет меню и листает его. У официантки, скользящей между столиками, лицо того же цвета увядшей розы, что и одежда, и скатерти на столах, стены и ковер, полукругом покоричневевший у входа. Мужчина, наблюдавший за Люси, когда она смеялась, стал говорить громче, и я вижу, что Люси пытается вслушаться в его слова, но они тонут в гуле работающего над нами вентилятора. Мужчина постоянно косит глазами в нашу сторону. Когда официантка наклоняется, чтобы поднять упавшую на пол салфетку, взгляды мужчины и Люси встречаются над ее спиной. Я рассказываю что-то о цветах, роскошных цветах, увиденных мною в каком-то магазине, но Люси больше не слушает. Она резко отодвигает тарелку и заявляет, что после ресторана не поедет со мной домой. Она хочет в город. В конце концов, сегодня ведь особенный день: она обо всем рассказала Альберти, всё закончилось, Алоис умер и всё. Она окончательно справилась с этим. Из ресторана я выхожу с чувством, будто меня предали.

Люси лжет. Эти два слова всплывают и лопаются, как пузыри на воде, затем оседают снова и, приобретая все более четкие очертания, прочно утрамбовываются в голове. Доктор Альберти ничего не знает. Люси лгала ему на каждом приеме. И вот когда она сама поверила в собственную ложь, он ей больше не нужен. Подобное испытываешь, когда случайно на пару секунд заглядываешь в неприбранную комнату, хозяин которой забыл закрыть дверь. Но тот факт, что Люси солгала, не отдаляет ее от меня, нет, она еще крепче зацепилась за крючок, закинутый мной еще год назад, как только я приехала сюда.

Вместе со мной на автобусной остановке стоит пожилая пара из ресторана. Старики разговаривают с небольшим черным псом, который сидит перед ними, от изнуряющей жары высунув язык. Когда подходит автобус, они помогают друг другу взобраться на ступеньки, бормочут что-то подбадривающее; их ноги описывают нерешительные круги в воздухе, прежде чем опуститься на нижнюю ступеньку, и там, в полной безопасности, на некоторое время будто приклеиваются к ней. Я бы могла помочь старикам подняться и, чтобы ускорить процесс, поддержать их сзади, но вместо этого я смотрю на их жидкие седые волосенки и вдыхаю их кисловатый запах. Не выношу стариков. Я сажусь к окну как можно дальше от них.

Еще ни разу я не возвращалась одна из города в дом Люси. Прошло всего несколько недель с тех пор, как я вытащила ее из комнаты из цветочной пыльцы. Иногда меня будят шорохи в саду, и я наблюдаю за тем, как на рассвете, когда вокруг еще тихо, Люси подходит к цветам и, зажав между пальцами головки цветов, вдыхает их запах. Ногтями она соскабливает с тычинок пыльцу и собирает ее в ладонь. Затем она идет в комнату из цветочной пыльцы и стряхивает ее там. Пыльца уже повсюду: на полу, на подоконниках больших подвальных окон. Матрас, накрытый простыней, – единственный предмет в этой комнате – лежит на полу между опорными столбами. На этом матрасе Люси пролежала после того, как умер Алоис. Утром после похорон из окна столовой я видела, как к дому подъехал мусорный фургон и как Люси и еще несколько мужчин бросили в контейнер все вещи Алоиса. Картины, которые туда не помещались, один из мужчин разрубил топором на мелкие кусочки. Как только уехала машина, Люси ушла. Поздно вечером она вернулась с целой корзиной свежих цветочных головок. Несколько дней подряд она собирала пыльцу и за все это время не ответила мне ни на один вопрос, не произнесла ни единого слова. Когда пол в опустевшем ателье Алоиса покрылся цветочной пыльцой, она заперлась там. В тяжелую железную дверь, ведущую в ателье, Алоис встроил маленькое окошко, чтобы Люси могла видеть, чем он занимается – рисует или лежит в гамаке, подвешенном между столбами. Если лежит, то ей позволялось войти. Через это маленькое круглое окошко из плексигласа я снова и снова звала Люси. Поначалу я махала ей обеими руками, но от этого скоро пришлось отказаться, потому что она никогда не поворачивала голову к окошку. Я пыталась выманить ее из ателье всеми возможными предложениями. Сначала это были небольшие прогулки, потом длительные поездки в другие страны. Потом я стала развивать планы кругосветного путешествия. Я начертила на бумаге маршрут и прикрепила его к окошку, чтобы она могла его увидеть и обдумать это предложение. На следующий день я крикнула ей: «Ну что, мы едем?»

Она не шевелилась. Я надавила на дверь; дверь не поддалась, даже когда я с ругательствами, разбежавшись, навалилась на нее. Комочек моей мамы, на который я смотрела через небольшое окно, лежал и молчал. Единственным признаком жизни было едва заметное неровное колебание тела при дыхании. Я просила ее подать хотя бы знак, что она меня слышит, но она не двигалась. Под конец я уже стальным голосом угрожала, что вызову врачей из психиатрической клиники и после того, как ее увезут, подожгу дом. Она лежала молча, без движения, зарыв лицо в простыню. В порыве злости я выбежала в сад, схватила лопату, прислоненную к стене, и на мелкие кусочки расколотила окна подвала. Звон бьющегося стекла на долгие секунды повис в воздухе. Только когда были разбиты все пять окон, я отбросила лопату и спрыгнула в подвал. Люси тем временем приподнялась, но я даже не взглянула на нее, а направилась прямо к двери, чтобы открыть ее изнутри. Маленькими шажками Люси пошла за мной на кухню. Там она стала плакать. Вся энергия выплеснулась из меня, мне казалось, будто мое тело состоит не из костей и мышц, а из мягкой, податливой массы. Люси сидела за столом и плакала, а я ожесточенно, с дрожью в коленях резала на ужин хлеб.