Момоко вгляделась в мутную воду: стайки закормленных золотых рыбок-переростков плавали у самого берега. Время от времени они высовывали головы на поверхность и разевали рты, но не за кормом, а будто чтобы глотнуть воздуха.

— Я не хотел. Честное слово. Веришь?

Момоко смотрела куда-то вдаль, на гладь пруда.

— Хотелось бы верить.

— Я сам не понимаю, что на меня нашло, я перенервничал, у меня в голове все смешаюсь. Думал, я тебе надоел…

Она наконец посмотрела на него и медленно покачала головой.

— Видимо, я просто ничего не понимаю в любви, — вздохнул он.

— А кто понимает? — ответила Момоко и кинула в пруд сухой кленовый лист. К нему тут же устремились полчища рыбок.

Она пошла дальше по огибавшей пруд дорожке, а Волчок поспешил следом, на расстоянии одного шага.

— Я тебя обидел, а я ведь не хотел. Понимаешь, то, что случилось, то, что ты видела, — неправда, это был не я. Я никогда никого не обижал. Я просто не умею. А тебя я тем более не хотел обидеть, никогда в жизни. Я тебя люблю! — выкрикнул он через разделявшую их гравиевую дорожку.

При этих словах Момоко остановилась, повернула голову и посмотрела Волчку прямо в лицо. Но напрасно он искал ответной любви в этом пристальном взгляде. В ее глазах были лишь разочарование, глубокая печаль и еще что-то, наверное своего рода благодарность. Уж лучше бы он вовсе не влюблялся. Ну почему так? Почему он не может, как все нормальные люди, пройти через ошибки первой любви, влюбиться, разлюбить, снова влюбиться? Почему? Так несправедливо, сокрушался Волчок, ведь какой-то внутренний голос шептал, что ему суждено любить лишь раз в жизни. Так почему же эта единственная любовь дарована ему столь рано, когда он так неопытен и не умеет ее удержать?

Момоко повернулась лицом к пруду, зябко поежилась и скрестила руки:

— Может быть, нам не стоит говорить о любви…

— Момоко, — сказал Волчок умоляющим голосом, — я не хотел делать тебе больно. Это была какая-то ужасная ошибка.

Он стоял под ее испытующим взором — сгорбленная фигура в форме, с зажатой под мышкой фуражкой. За спиной гасли последние лучи закатного солнца, по вечернему парку бродили парочки и одинокие солдаты.

Момоко протянула руку, и лицо ее тотчас озарилось открытой, обезоруживающей улыбкой. Еще пару недель назад он казался ей мальчиком, который решил поиграть во взрослую войну. Вечерело. Момоко поспешила уйти от сгущавшейся тьмы и того, что она принесла в ночной парк. Момоко поняла, что теперь рядом с ней совсем другой Волчок.

Глава десятая

Наступало Рождество. И снова Волчок пробирался сквозь вокзальную толпу вместе с капитаном Босуэллом и парой рядовых. Ему было не привыкать к столпотворению на перроне, да и на специальные военные поезда он насмотрелся — в последнее время часто приходилось переводить на выезде.

Когда поезд вырвался из города, пошел снег, сначала мокрый, вперемежку с дождем, потом полетели хлопья, легкие, как яблоневый цвет на ветру. Купе у них было обставлено по высшему разряду: имелась маленькая жаровня, окна были как следует заделаны, а четверка путешественников отражалась в сияющем новеньком зеркале.

Смеркалось. Капитан Босуэлл обсуждал с солдатами события последнего футбольного сезона и время от времени прикладывался к фляжке.

— «Медведи», — заявил он касательно грядущей игры. Солдат не соглашался. Он болел за «Кливлендских баранов». — Нет, «Медведи», — упорствовал Босуэлл, — это их год[12].

Он передал фляжку Волчку. Тот, тоже отхлебнув, подумал про себя, что все любезные его сердцу ассоциации с фамилией Босуэлла как-то сошли на нет.

Они проспали ночь, завернувшись в шинели вместо одеял, а наутро прибыли в Сендай, морской порт к северу от Токио. Бомбежки разрушили часть старого города, но ко времени их приезда об ужасах войны непосредственно свидетельствовали лишь два затонувших в порту грузовых судна. Снегопад прекратился, но с Японского моря дул холодный ветер.

На этот раз они не собирались обыскивать очередную школу, библиотеку или железнодорожную станцию. У них было особое задание: предстояло допросить самое богатое семейство в префектуре. Это были не просто крупнейшие землевладельцы в стране, в их полной власти находились и тысячи работавших на этой земле людей. В голове Волчка всплывали обрывки школьных знаний о трехпольной системе земледелия. Надо в ближайшие несколько лет искоренить все эти пережитки средневекового прошлого, — может, тогда и от этой войны будет хоть какой-то прок. Здесь был особый мир, все еще погруженный в темные века, но скоро и тут настанут новые времена. Волчок трясся в армейском джипе, вооруженный, как и его спутники, пистолетом и автоматической винтовкой. И чем ближе они подъезжали к поместью, тем тверже Волчок верил в возложенную на него миссию.

Во дворе их поджидала верхушка семейного клана: отец и два сына. Один из них напомнил Волчку управляющего в лондонском отделении его банка: сухопарый, сутулый и хмурый человек. Отец, в очках и с лысиной, походил на адмирала Того[13]. Капитану Босуэллу были нужны сведения о владениях и коммерческих делах семьи. Был у него и другой интерес: в одном из принадлежащих семье складов могло быть спрятано огромное количество золота.

Они вошли в дом, и Босуэлл сразу же рявкнул, что бы все расселись за большим столом. Волчок автоматически перевел команды таким же резким тоном.

Младший сын в общих чертах обрисовал размеры имущества и земельных владений семьи. Военные недоверчиво переглянулись. Осмотр начался прямо с утра и шел с многочисленными проволочками. Волчок переводил вопросы и частенько сам повышал голос в пандан гневным выпадам Босуэлла. Все это время японцы сидели с совершенно невозмутимым видом. Они подолгу медлили с ответом, так что Волчку приходилось повторять вопросы по два, а то и три раза. Прежде чем дать ответ, они обычно негромко совещались.

— Хватит шептаться! — гаркнул в одни из таких моментов Босуэлл.

Волчок перевел соответствующим образом и даже стукнул кулаком по столу для пущей выразительности.

А японцы просто посмотрели на него. Их даже не особенно заинтересовал произведенный им грохот — досадный, но мало относящийся к делу шум. Волчок нахмурился. Они хитрят. Приветствовали их поклонами, улыбались и кивали при знакомстве, но с лиц не сходило все то же сухое выражение. Они попросту не признавали ни присутствия военных, ни возложенной на них власти, так же как не признавали самого факта оккупации. Они превращали допрос в игру и снисходили до ответа только после долгих презрительных пауз.

Сила была то на одной, то на другой стороне, как будто в этой комнате продолжали вести войну, только на менее приземленном, уже интеллектуальном уровне, как будто не было поражения и не прозвучал призыв императора стерпеть нестерпимое.

Потом отец произнес небольшую речь, в которой пытался защитить имущество семьи. Босуэлл обернулся к Волчку в ожидании перевода.

— Он просит вас понять, что они любят своих арендаторов и никогда их не обидят. Они живут с ними бок о бок на протяжении многих поколений. Помогают им в неурожай, любят их, как родных детей, а те отвечают им взаимностью.

Босуэлл смерил отца откровенно презрительным взглядом и готов был высказать ему все, что о нем думает. Манеры и осанка старика несли печать того самого средневекового высокомерия, из-за которого, по убеждению капитана Босуэлла, и заварилась вся эта каша. Но и конце концов Босуэлл всего лишь проворчал что-то нечленораздельное, будто желая показать, что иного ответа старик и не заслуживает. Ведь торжествующему победителю больше пристало одним презрительным хмыканьем сокрушить старый режим, со всеми его пороками и предрассудками.

Капитан Босуэлл и два его солдата перерыли все склады, но ничего не нашли. Волчку подумалось, что с этим рейдом все получилось так же, как и со всеми предыдущими. Они завалили его из-за спешки, из-за того, что толком не разобрались в ситуации.

Потом Волчок перевел приказ капитана Босуэлла о продаже семейных владений в соответствии с декретом о земельной реформе. Японцы кивнули с таким видом, как будто у них на такой случай был заготовлен собственный план — продать участки каким-нибудь мертвым душам. На прощание они поклонились и стояли согнувшись, пока американский джип не скрылся за углом.


Волчок вернулся в Токио с твердым намерением все исправить. Всю поездку он не мог избавиться от чувства, что Момоко от него ускользает. Он представлял, как она ходит на работу, на вечеринки, на посиделки, как она болтает с другими мужчинами, весело смеется, как свободно и щедро раздает им свои улыбки… У него перед глазами стояли все эти обходительные хлыщи, которые смешили ее — которые умели рассмешить любую женщину. Многие годы одиноких наблюдений научили Волчка одному: все начинается со смеха, и теперь сама мысль о смехе сделалась для него ненавистной. Во всех своих поездках он не находил ничего забавного, а те, кто придерживался иного мнения, казались ему подозрительными, чудилось, все они на стороне Момоко.

Волчок ехал домой и чувствовал, как весь отяжелел от гнетущих мыслей, совсем как деревья за окном — от дождевой влаги. «Конечно, такой я ей не нужен, но что делать…» — сокрушался он и еще глубже проникался сознанием своего несчастья. Конечно, каждый день без Волчка был исполнен для нее неомраченной свободы. Свободы от него. И вот он возвращался, окутанный черным облаком своей несчастной любви, и знал, что в его присутствии померкнет и солнце в небе, и блеск в глазах Момоко, и искры веселья за столом. Ну разумеется, он будет им всем в тягость. Будет все понимать и ничего не сможет поделать, так и станет таскаться повсюду с жалким видом, а черное облако несчастной любви будет таскаться за ним, как воздушный шар на веревочке. Он ее утомит. Надоест ей. Или уже надоел. Кто знает, может быть, недалек тот день, когда взгляд ее скажет, что она думает о другом.


Волчок сидел в трамвае и с почти физическим усилием старался отогнать прочь все эти мысли. Он направлялся к ней на работу и все никак не мог унять тревожное волнение от предстоящей встречи. До сих пор они смотрели друг на друга, освещенные огнем любви, слепящее сияние которого скрадывает любые несовершенства. Теперь им предстояло заново открыть друг друга. Через ведущую на Японское национальное радио стеклянную вертящуюся дверь Волчок прошел, будто на первое свидание. И все проведенные вместе ночи, казалось, ничего больше не значили. С первого же взгляда будет ясно, нужен он ей или нет. Волчок приготовился к худшему.

Но когда она подняла голову от работы, стремительно отложила прочь сценарий и почти побежала к нему, Волчок понял, что это она, его Момоко. Она обвила его руками, уткнулась ему в грудь. Наконец бросила взгляд в сторону студии, не подсматривает ли кто, и поцеловала его — опять его Момоко. Все было снова хорошо, веревочка порвалась, и темное облако улетело прочь, как воспоминание о страшном сне.


Все стало как в первые дни. И совершеннейшие мелочи вновь обрели свой волшебный смысл. Идти по улице за руку, переплетя пальцы с длинными пальцами Момоко, время от времени нежно сжимать ее руку, держать ее то крепко, то совсем слегка. На него вдруг обрушивался поток торопливой болтовни — опять радость, значит, она мало с кем разговаривала в его отсутствие и уж подавно не одаривала чужих мужчин благосклонными улыбками и смехом. А теперь, искоса поглядывая на него, выспрашивает, чем он занимался. Все было как прежде, только намного лучше. Все было хорошо. Они вновь обрели рай безоговорочного, ничем не омраченного доверия. Даже молчание звучало теперь как обнадеживающее заверение.

Они свернули за угол и, не доходя до трамвайной остановки, замедлили шаг у фруктовой лавки. Еще неделю назад ее здесь не было, иначе они бы ее непременно заметили. Она возникла на пустом месте, словно сама собой. Впрочем, настоящее чудо было в другом: перед лавкой были выставлены свежие, только что срезанные цветы. Не более полудюжины ведер, но и этого хватало, чтобы весь тротуар вспыхнул красно-желтым пламенем. Город оживал. Они залюбовались цветами, а когда из глубины лавки вдруг неслышно появилась немолодая хрупкая хозяйка, Момоко поклонилась и осторожно вынула из ведра красную розу. Ей подумалось, что лавочка открылась здесь очень кстати. Ведь город нуждался в цветах не меньше, чем в рисе, — конечно, люди будут покупать их, чтобы принести свет в дома.

Низко стоявшее солнце залило расчищенный бульдозерами пустырь, и мутные лужи вдруг зазолотились под его косыми лучами. Момоко помахала розой прямо у Волчка под носом, но тот только и мог, что завороженно смотреть на нее.

— Замри!

Она замерла.

Такая дерзость — смотреть ей прямо в глаза. И все-таки он посмотрел. Непонятно, какого они цвета, синие или зеленые. В конце концов он решил, что они сине-зеленые. Он такого цвета нигде больше не видел, его и не найти больше нигде, только в глазах Момоко. Поразительное ощущение. Чем дольше он смотрел, тем глубже его затягивало. Волчок вспомнил те времена, когда он почти совсем не знал ее и мог лишь поглядывать на нее украдкой, исподтишка. Как ему хотелось тогда потеряться в ее глазах. А теперь он мог это сделать. Она была одновременно такой родной и такой незнакомой, так взволнованна и так бестрепетна. В том, как он смотрел на нее, неотрывно и долго, была и нежность, и непристойность, это было и подтверждение его бесконечной любви, и надругательство над этой любовью. Он еще долго смотрел на нее по праву сокровенной близости, со спокойной уверенностью любовника и одновременно с бесстыдством докучливою чужака. И Момоко не отводила глаз, смотрела открыто и без смущения и лишь время от времени вспоминала о том, что вокруг ходят люди и они с Волчком являют собой достаточно странную картину.